Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
И вот я чувствую, — но не понимаю, брежу ли я, или схожу с ума, — чувствую, что он идёт ко мне, ступая босыми, холодными, как лёд, ногами, сначала мне на колена, потом на живот, потом на лицо, не смяв даже складки одеяла, не придавив даже кончика моего носа, на который он ступил. Он продвигается по мне, как бестелесная тень, к ярко освещённому окну за моею кроватью, скользит легко и неслышно по подоконнику, пытливо потрогивая стекло омертвевшими руками, потом тою же воздушною поступью пробегает через спящего со мной рядом Калиновского, опять на свет окна, и опять на следующую постель, и опять к окну, к яркому лучу месяца, который притягивает его к себе, как магнитною силою.
Обезумевшими глазами следил я за этими непостижимыми движениями страшной белой фигуры, которые она исполняла с ловкостью и точностью акробата.
Вот-вот дойдёт она до последнего окна и повернёт опять назад, опять ко мне. «И если я пошевельнусь, если она почует, что я не сплю — что будет со мною?» — в бесконечном ужасе думал я. И не знаю сам как, без сознания и намерения, вдруг чувствую, что я уже сполз со своей кровати вместе с одеялом и с подушкою, и что я тщательно забиваюсь как можно глубже и дальше, в самый тёмный, в самый недоступный уголок под кроватью Калиновского. Безысходный страх сковал меня там, и, свернувшись на полу калачиком, как напуганный мышонок в своей крошечной норке, несколько раз окрутив голову и ноги натянутым, как барабан, одеялом, я долгие часы пролежал в холодном поту, мучительно прислушиваясь к неясному шороху босых ног, который наполнял в моём воображении всю залитую месячным светом так жутко молчавшую и так странно храпевшую спальню нашу.
Я был так глубоко потрясён тем, что видел, что не смел и заикнуться об этом на другой день кому-нибудь из товарищей. Мне даже временами казалось, что ничего этого не было, что всё мне приснилось в болезненном кошмаре. На Чермака я боялся взглянуть и целый день избегал его встречи. Весь день я был сам не свой, не мог ни разговаривать, ни учиться, даже еда не шла в рот. Приближение ночи пугало меня, как смертный приговор, и я болезненно считал часы, оставшиеся до рокового момента.
Неужели он опять начнёт? Неужели это будет всякую ночь? Недаром у них в доме в Березниках водится чертовщина. Верно, и он таков же, как его отец. Где они, там и всякие ужасы. Значит, бесы сидят в них и мучают их. Но что же мне, бедному, делать? За что же я буду умирать от страха всякую ночь? Попроситься разве у инспектора или у Нотовича на пустую кровать, что в маленькой спальне. Да ведь он и туда придёт, и там меня отыщет. «А, скажет, так ты бегал от меня! Вот же я тебя!» Ещё хуже, пожалуй, будет, ещё страшнее. Да и не пустят меня туда. Скажут: это ещё зачем? Спи, где спал. А что мне ответить? Ярунову бы рассказать: тот храбрый и все эти штуки знает. Тот сейчас бы придумал. Пожалуй, лёг бы со мной вместе, да по-своему бы с ним распорядился! Да боюсь говорить об этом, язык не повёртывается. Вдруг он узнает, да меня ещё оттаскать вздумает! «А, скажет, так ты доносчик, ты фискалить на меня, так постой же, голубчик, я тебя проучу!» Да и проучит. Ведь он, должно быть, всё чует, всё может узнать, что у другого на уме. Чего человек и вообразить не может, а он вот делает!
Однако, когда ночь действительно наступила и мы пошли в спальню, я чувствовал себя гораздо спокойнее и храбрее, чем ожидал. «Ну что за важность, что он лунатик? — рассуждал я очень основательно сам с собою. — Мало ли каких болезней на свете нет! Болен он, и больше ничего. Никакой тут чертовщины нет, а просто такая болезнь. Вылечат его доктора, вот и не будет таскаться по ночам, а будет спать, как все мы. Ведь бегают же в белой горячке по снегу в одной рубашке, и потом проходит, как будто и не было ничего. Сказать разве завтра доктору Ивану Николаевичу, что Чермаченко лунатик, вот и лучше дело будет, он его возьмёт в больницу и велит фельдшеру спать около него».
Я нарочно стал разговаривать с Чермаченко о разных пустяках, чтобы ещё больше убедить себя, что в нём ничего нет страшного, что он самый обыкновенный третьеклассник, малюк, которого ничего не стоит вздуть, если только захочу.
Глядеть на него прямо я не решался, а только скользил по нём глазами, инстинктивно опасаясь, чтобы он не прочёл в моём лице наполнявшего меня страха перед ним. Мне казалось, что он насквозь понимал все эти хитрости мои, и что в его золотушных глазах светились лукаво насмешливые злорадные огоньки. Мне казалось, что он говорит сам с собою: «Погоди, голубчик, досталось тебе хорошо от меня прошлую ночь, а теперь не то ещё будет… Вот дай только уснуть всем».
Я с тоскливою тревогой посмотрел на окно. Как нарочно, месяц сиял ещё ярче, чем вчера, и тихие волны его фосфорического света широкими потоками лились в нашу спальню сквозь длинный ряд огромных, ничем не закрытых окон. «Опять то же!» — болезненно шевельнулось у меня в груди.
Я понимал, что не могу заснуть, что я всю ночь буду мучительно дожидаться, когда начнётся эта страшная прогулка по окнам с закрытыми глазами, с руками, вытянутыми вперёд. Но я понимал в то же время, что не могу выдержать повторения вчерашней ночи, что нужно или бежать отсюда, или что-нибудь придумать. Иначе я умру на месте от страха.
Все, как нарочно, замолчали и стали засыпать необыкновенно скоро. По крайней мере, так показалось моему бесконечно взволнованному сердцу. «Все меня оставляют одного на жертву этому проклятому лунатику. Никто не догадается, никто не хочет помочь! — в припадке отчаяния роптал я на своих товарищей, хотя сам знал отлично, что я ничего не говорил никому из них и что они никаким образом не могли даже подозревать ничего подобного. — Разве заговорить с Калиновским? Он, может быть, ещё не спит», — подумал я, и каким-то не своим, исказившимся голосом произнёс довольно громко:
— Ты не спишь, Калиновский? — Калиновский не отвечал. — Калиновский, ты ведь не спишь? — ещё громче, но и ещё робче повторил я.
Он не ответил и на этот раз.
Я приподнял голову от подушки и прислушался: ровное, тихое дыхание спящего доносилось до меня с постели Калиновского.
— Он спит! — ударил меня, будто ножом в сердце, пронзительный шёпот Чермака; мне показалось в тоне этого шёпота торжествующее надо мной издевательство. Словно он подсмотрел или подслушал страхи моего сердца и понял, зачем я бужу Калиновского.
Я упал, как подстреленный, на подушку, отвернувшись от Чермака, и не отвечал ничего. Сердце моё колотилось, как колотушка. «Задаст он мне за это!» — говорил я сам себе.
Странный концерт, который всегда слышится в спальне, полной спящего люда, разрастался всё шире и шире. Во всех углах дышали, сопели, свистели, храпели на все голоса, на все тоны, точно у каждого был свой особый инструмент, на котором он упрямо выводил свою излюбленную ноту, не желая знать ничьих других и не соображаясь ни с чем. Этот разноголосый концерт всегда смущал меня более, чем даже молчание ночи. Чудится, что вокруг тебя не знакомые тебе живые люди, а неведомые существа, населяющие тьму ночи и поднимающие свои дикие голоса в длинные, мрачные часы, когда человеческая жизнь замирает и проваливается в слепую и глухую чёрную пучину.
Я был охвачен обычным впечатлением этих жутких звуков ещё сильнее и мучительнее, чем когда-нибудь. Казалось, они отрезали мне всякую возможность спасенья от ужасной белой фигуры. Куда ни побежишь, где ни скроешься, везде будут стоять в моих ушах, в моём напуганном сердце эти непонятные мне тяжкие стоны и ворчанье ночной пустоты.
Я, как нарочно, вслушиваюсь в малейших шорох с болезненным напряжением всех своих нервов. Вот, слава богу, начинает раздаваться и с кровати Чермака порывистое, словно лихорадочное, дыхание. Он заснул. Может быть, Бог даст, и не поднимется сегодня; может быть, это через день с ним бывает, как лихорадка треплет через день.
Но на всякий случай лучше принять свои меры. Всё-таки вчера он не заметил меня, когда я спрятался под кровать. Его ведь на свет тянет, а темноты он, должно быть, боится. Надо опять под кровать спрятаться. Где ему тогда увидеть! А вдруг если он захочет нарочно на меня напасть, да не найдёт на постели, тогда, пожалуй, везде шарить начнёт. Вытянет свои руки, как тогда, да и ухватит прямо за горло. И не вырвешься. У них, говорят, сверхъестественная сила. «Разве оставить подушку и одеяло, как будто я сплю, а простынёй одеться?» — пришло мне в голову. Я схватил с табуретки куртку с брюками, свернул их комочком, и, осторожно сползши на пол, потихоньку потянул за собой простыню. Я устроился под кроватью Калиновского в совершенной темноте, но так, что мне была видна моя постель. Неодолимое любопытство влекло меня, как кролика в пасть змеи, к трепетному ожиданию: будет ли сегодня, или не будет? Я пролежал так без сознания времени, долго ли, коротко ли, не знаю. Я уже стал немножко забываться. И вдруг услышал над головою тихий и странный шёпот. Он так поразил меня, что я, прежде чем одуматься, высунул голову и посмотрел на свою кровать.