Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Вид у Чермаченки-сына был самый плачевный. Вся шея и нижняя часть лица испорчена золотухой, которой глубокие рубцы хотя и затянулись в течение времени, но вместе с тем настолько стянули мускулы, что рот бедного Чермаченки казался привязанным за один угол верёвочкой. Глаза у него были подслеповатые, оловянные, вялые донельзя, а на болезненно вздутой голове курчавились очень редкие, как песок сухие и постоянно высыпавшиеся волосёнки.
Чермаченко учился очень плохо; ни памяти, ни соображения у него не было, хотя он сидел над книжкою целые дни и вечера, в бесплодном усердии муслякая непонятный учебник. А между тем он был «казённокоштный», и отец его, суровый до жестокости и страшный на вид капитан, живший одним своим ничтожным жалованьем, не допускал мысли, чтобы сын его мог быть исключён из казённого пансиона за неуспешность.
Всякий раз, как начальство вызывало его в гимназию жаловаться на плохие успехи сына, он разражался против бедняги грубою бранью и угрозами, колотил его своими огромными кулачищами, не стесняясь присутствием товарищей и надзирателей, и раз даже собственноручно высек его розгами при всём пансионе за какую-то пустейшую выдумку, которою Чермаченко-младший неудачно пытался отговориться перед инспектором.
— Казённый хлеб ешь, так правду режь! — гремел грозным командирским голосом громадный черноволосый, черноусый и черномазый капитан. — Мягче овчинки тебя розгами выдублю! Пополам переломлю, а лениться не позволю… Издохнешь у меня под розгами, коли не исправишься!
Мы все молча трепетали от этого громового голоса и от этих страшных, огонь метавших глаз, заросших, будто колючим кустарником, чёрными взъерошенными бровями. А несчастный Чермаченко впадал чуть не в падучую болезнь от страха и слёз.
Я любил Чермаченку за удивительную для меня нежность его души. Он казался мне скорее слабою девочкой, чем гимназистом. Он всего боялся и плакал, как девочка, как девочка, был стыдлив и безобиден. Подраться с кем-нибудь, хотя бы защищая себя от самого наглого нападения, ему не приходило в голову. Он молча терпел всё и ото всех, и только со страдальческим выражением лица закрывал руками от ударов свою голову, которая была у него необыкновенно чувствительна. Его, впрочем, избегали бить даже самые завзятые забияки и обидчики, вроде Есаульченки, Ломаченки и их братии, потому что обидеть Чермаченку было всё равно, что обидеть младенца. Я часто отсылал ему свой стакан чаю, к немалой досаде тех товарищей четвероклассников, которые привыкли считать мою порцию своею законною собственностью.
Чермаченко совсем не умел отвечать уроков, особенно тех, где требовалось пространное изложение, а не отрывочный ответ. Но вместе с тем, по странному противоречию, он обладал замечательным даром рассказывать чувствительные истории; лучше всего и охотнее всего он рассказывал нам истории о привидениях, двойниках, мертвецах, колдунах и тому подобное. Он от всего сердца верил в этот фантастический мир и, кажется, жил в нём своею фантазиею гораздо больше, чем в мире действительности.
Зимними вечерами, а иногда и зимними ночами мы собирались вокруг Чермаченки и заставляли его повторять любимые наши повествования. Он часто бывал в больнице, чуть ли не чаще, чем в классе, и вот туда-то старались потихоньку от надзирателей забираться охотники до всяких ужасов и необыкновенностей, — посидеть и поваляться на пустых кроватях вокруг койки неистощимого на россказни Чермаченки.
Бесконечно тянувшийся Великий пост с его унылою погодою и унылым настроением духа особенно вызывал к этим беседам.
Был воскресный вечер, свободный от занятий, и мы сидели тесною кучкою на широких ступенях полутёмной лестницы, будто на скамьях амфитеатра. Усадив Чермаченку на последнем порожке у своих ног, мы жаждали насладиться чем-нибудь ещё не слышанным, хватающим за душу, поднимающим волосы на голове.
— Чермаченко, да ведь, говорят, у твоего отца в доме черти водятся, — спросил после нескольких минут Саквин. — Я вот слышал вчера от волонтёра Романченки, — он тоже из ваших Березняков, — будто там у вас бог знает что творится… Будто следствие даже губернатор производит.
— Как же! Ужас, что такое делается, даже рассказывать, и то страшно! — отвечал Чермаченко, потупляя глаза в землю и хватая себя за виски худыми, как у мертвеца, руками с искривлёнными пальцами.
— А что такое, Чермаченко? Расскажи, пожалуйста, — раздались кругом радостные голоса.
— Вот отлично-то! Перестаньте болтать, господа, не мешайте рассказывать! Убирайтесь отсюда вон, кто слушать не хочет, а сидишь, так сиди, не мешай! — крикнул сердито Ярунов, всегда присвоивавший себе полицейскую власть.
— Рассказывай, Чермаченко! Мы слушаем! — скомандовал Саквин.
— Отец мой на этапе живёт, этапный командир, вы знаете, — начал тихим голосом Чермаченко.
— Знаем, знаем, — перебили его нетерпеливые голоса.
— Вот он как-то и высек больно розгами арестанта какого-то, что в Сибирь отправляли, да, кажется, понапрасну… По крайней мере мне старший унтер-офицер так говорил: «Потом, говорит, открылось, что арестант был не виноват, что другой украл. А его высекли за то, что признаваться не хотел».
— Ну хорошо! Высекли, так высекли, пускай себе. А об страшном-то что ж? — спросил из задних рядов разочарованный голос.
— Ну вот этот арестант старичок был старый солдат беглый; когда его отец высек, он снял шапку, поклонился ему низко-пренизко, да и говорит: «Спасибо тебе за угощение, ваше благородие, буду я помнить, попомнишь и ты!», — а сам не него такими глазами посмотрел, необыкновенными какими-то, что отец даже смутился, хотел было ударить его, да раздумал. «Ну его, говорит, к чёрту! Собака лает, ветер носит!» — Заковали потом этого арестанта в кандалы и погнали с партией в Сибирь. Вечером погнали, а ночью это случилось…
Чермаченко остановился перевести дух.
— Да что ж случилось? — опять крикнул чуть не со слезами тот же обиженный голос из задних рядов.
— А вот что случилось, — продолжал медленно Чермаченко. — Только матушка моя подошла к печи, чтобы достать к ужину горшок со щами, как вдруг видит — горшок сам лезет к ней из печки…
— Ой! Не стращай! Перестань! — запищал чей-то слезливый голосёнок.
— Тсс! Цыц вы! Молчать! — окрикнул Ярунов.
— Матушка: «Ах, ах!», — назад бежать, а горшок как зашатается во все стороны, да как прыгнет с загнетка на пол, так и рассыпался весь в черепки, а матушке даже ноги щами обварило…
— Ну, это враки! Как это можно? — усомнился Саквин явно оробевшим голосом.
— Да цыц ты! Не мешай! — опять остановил Ярунов.
— Слушайте, что дальше будет, это что! — с каким-то благоговейным страхом продолжал Чермаченко. — Отец вскакивает из-за стола, бежит к печке посмотреть, что такое, как вдруг кирпич из печки прямо ему в голову летит, один, другой, как посыпались! Он из комнаты вон, в окно… Матушка без чувств упала. Собрались солдаты, прибежали в комнату, а там все лавки, столы, всё поразметало в разные углы. Так и сказали все в один голос: «Это давешний арестант!» С тех пор всякую ночь пошло то же самое. Два раза молебен служили. Сначала березняковский священник, а потом и из города благочинный приезжал, протопоп старый, соборне служил, с двумя попами, так насилу из комнаты успели выскочить. Только что стали петь, откуда ни возьмись вдруг топор! Как свистнет в воздухе, так мимо уха протопопова и пролетел, а за ним кирпичи с улицы посыпались, все окна вдребезги, разумеется… А кто бросает, понять нельзя… Везде часовые были расставлены, и на чердаке, и в погребнице, и на улице, и на дворе. Никого не видали. Души живой близко не подходило, а уж в хате и во дворе все норочки отец сам обыскал, сверчок, и тот бы не спрятался.
— Да ты врёшь, Чермаченко! Этого никак быть не может! — остановил его до крайности возмущённый Саквин. — Кто бы это мог бросать, если никого не было? Ведь арестанта в Сибирь угнали? Или он убежал и спрятался здесь?
— В том-то и дело, что не убежал, а ушёл со всем в Сибирь. Об этом тогда же переписка была. Ведь и исправник, и становой, и помещиков много на молебне было… Все они протокол подписали, что при них происходило, и печати приложили. Дело у нас об этом целое!
— Ну и чем кончилось? — спросил Ярунов.
— Да чем кончилось? Перешли мы в другой дом, насилу наняли, никто пускать не хотел. А только что перешли, в ту же ночь неизвестно отчего прежний дом дотла сгорел.
— Вот ещё история, — в окончательном недоумении размахнул руками Саквин. — Да как же был он мог это сделать, если его самого не было? Стало быть, кто-нибудь помогал ему.
— Там уж не знаю! Говорю вам, что на всяком шагу солдаты с ружьями заряжёнными стояли, кошка не могла бы пробраться. А всё-таки сгорел!
— Ну, а в другом доме ничего? — осведомился Ярунов.