Эфраим Баух - Иск Истории
Вот и Вена, утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком вот уже более трех тысяч лет, без всяких заглавных.
На перроне нас встречают стоящие полукругом люди в гражданском, с автоматами и собаками, пожилые, более похожие не на полицейских, а на железнодорожных рабочих – сцепщиков, машинистов, после ночной смены подрабатывающих на охране русских евреев, ибо держат оружие как-то непрофессионально и почему-то стволами в нашу сторону. Автобус гребет к высокому, стоящему особняком, неказистому дому, похожему на неудачно реставрированное средневековое сооружение с развевающимся на башне орденским флагом «Красного Креста». Ворота замка прочно замыкаются за нашими спинами.
Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус. Опять, который раз, ведут нас гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах.
Смутно колеблющиеся во мраке, плывущие к ногам ступени ведут вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вижу, как отделяются воды от неба.
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно ангелам, по-древнееврейски.
Слышится – «тов» – как дальнее эхо Божьего восклицания – «Ки тов».
Уже на высотах привыкаешь к обыденному звучанию трехтысячелетней древнееврейской речи.
«Бэрейшит» – «В начале» – песня ансамбля «А коль овер, хабиби» – «Все проходит, дорогой».
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока продолжается жизнь под солнцем, возвращается утерянное достоинство и горчит от позднего прозрения.
Выхожу на трап самолета, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жарком, жидком, как оливковое масло, мареве размытые очертания гор, единственных в сторону Иерусалима.
Я вижу Иудейские горы.
Бремя неслыханных перемен
Пока неслыханная перемена совершена мною в личной своей жизни. Скорость сменяющих друг друга событий – как в киноленте: не замечаешь отдельных кадров. Зеленым репатриантом с ходу попадаю на захвативший страну фестиваль. Планета, покинутая мной, словно бы ушла в космическую тьму, оборвав все связи. В среде еврейской интеллигенции из СССР, накапливающейся на исторической родине, стоит большой шум: обустраиваются, обмениваются информацией, то впадают в эйфорию, то плачут друг другу в жилетку. Начинают «дружить против»: горы Иудеи против морской филистимской низменности – Иерусалим против Тель-Авива. Благо есть опыт: Ленинград против Москвы. Прочие в счет не берутся. Если кто-то из своих пытается заикнуться о том, что ведь и евреи Москвы-Ленинграда понаехали в свое время из провинции типа Харьков-Жмеринка, а некоторые даже из Киева, ему тут же затыкают рот и вышвыривают из «бранжи».
У еврейской интеллигенции из СССР, откуда бы она ни приехала, обнаруживается серьезный изъян, который отныне будет сопровождать ее на всю оставшуюся жизнь: незнание языков и неумение их выучить. Зато умение обращать свои недостатки в достижения впитано в «стране социализма» с пеленок. Начинают звучать пастернаковские нотки о «будничной бедности понятий», не смолкают разговоры о «провинциальности языка иврит», напоминающие басню о лисе и зеленом винограде.
Тем временем близится конец семидесятых. Масковидный вождь ворочает полумиром, как своей неповоротливой челюстью. Амальрик еще сидит за решеткой за свою книгу «Просуществует ли СССР до 1984 года».
1979. Захват американского посольства в Тегеране, вторжение Советов в Афганистан застают меня в Риме. Популярен анекдот; солист запевает песню «Хотят ли русские войны?» Хор: «Хотят, хотят, хотят...»
В июне восьмидесятого большинство строителей «Пражской весны» уклоняется от встречи с Сартром. «Он родился слишком старым в мире, уже ушедшем далеко вперед, – говорит философ Иван Свитак. « Ему нечему нас научить. Мы пресыщены, иммунизированы в мире, до конца которого он никогда не доходил. Пусть он говорит досыта в Париже, но не в Праге. У нас он вызывает тошноту».
Но в Париже выступает Безансон: «Каков бы ни был нормальный традиционный режим – реакционный или либеральный, умеренный или тиранический, – время продолжает нести с собой и хорошее и плохое одновременно: мы стареем и обогащаемся опытом. А специфическое время коммунистических режимов не несет в себе ничего, кроме износа и усталости. Признаки уходящего времени там – старость, усталость, изношенность плоти. И следа нет от того обогащения, каким обычно вознаграждается физическое увядание. Почему? Потому что там жизнь состоит из разрушения того, что есть, и построения того, что существовать не может».
Нахожу в одном из ивритских общественно-политических журналов заметку об академике нейрохирурге Борисе Леонидовиче Смирнове. Он перевел Махабхарату на русский язык, сочетая профессиональность в нейрохирургии с глубокой верой. За это он – коренной петербуржец – провел долгие годы в политическом изгнании, в ссылке, в Туркестане. Его слова: «В наше время не верить в Бога может только человек малограмотный».
Июль 1981. Военные сборы. Курс молодого бойца в сорокасемилетнем возрасте. После стрельб, искупавшись в море, лежим в пахнущей свежестью высокой траве под еще не отошедшей от зноя выцветшей синевой неба. С ощущением полнейшего внутреннего покоя читаю газету «Русская мысль». Георгий Иванов об эмиграции: «Отчаянье я превратил в игру...»
Второго августа сын уходит в армию. Ожидая машину, на которой сослуживцы повезут меня на сборы, вижу его входящим в автобус.
Шестого октября – покушение на Садата. Пророчество Исайи о волке с ягненком кажется еще более нереальным, чем тогда, когда было произнесено.
Май 1982. Спецподразделение «Шакед», в котором служит сын, переносит базу на север страны. Отвожу его до перекрестка Тель-Монд.
6 июня – начало операции «Мир Галилее». «Шакед» одним из первых входит в Ливан. Месяц от сына нет вестей. Война, рассчитанная на недели, вот уже длится восьмой месяц, В те дни работает единственный государственный телевизионный канал. Диктор Хаим Явин каждый вечер читает списки погибших.
11 декабря умирает Брежнев. Похороны его, транслирующиеся по израильскому телевидению, напоминают марсианские хроники. Тлену сопутствует фарс. На вопрос «Кто самый галантный кавалер в Политбюро?» армянское радио отвечает: «Пельше: когда на похоронах Брежнева заиграли похоронный марш, Пельше первым пригласил даму на танец», И все же смена хозяев Кремля, по сути, стоящих живой очередью в крематорий, вовсе не предвещает неслыханных перемен. Будущий ниспровергатель еще скромно посверкивает молодой лысиной.
На рубеже 84-85-го годов ушедшая наглухо в прошлое планета начинает внезапно и стремительно приближаться. Рой «летающих тарелок» рассаживается на многих кровлях Израиля. «Русские тарелки» сразу и в избытке приносят такое обилие несъедобного и давно забытого, что оскомина тут же уничтожает поднакопившуюся слюну ностальгии. За годы после отъезда восприятие мира настолько изменилось, что идущий с экрана бездарно-тоталитарный поток, упакованный в стерильную форму подцензурной режиссуры, воспринимается как явление планеты из иной галактики.
Просачивающиеся намеки на то, что напечатали Гумилева и собираются издавать роман «Доктор Живаго», воспринимаются как провокация. На Иерусалимский кинофестиваль приезжает группа советских кинематографистов. И тут – потрясение: словно бы затесавшись в группу, сбоку припека, как соавтор сценария документального фильма, ходит как-то со стороны, а в основном в Старый город, никто иной, как – Аверинцев.
Разомкнувшись, железный занавес замыкает круг жизни.
Худощавый, долгоспинный и долгорукий, в очках, высоко подтянутых брюках, рубахе и галстуке, Аверинцев своими гениально-алогическими ассоциациями слегка сбивает с толку собравшихся в университетской аудитории, главным образом бывших москвичей, ныне иерусалимцев, наслышанных о нем еще в той жизни. Его устремленный внутрь себя взгляд явно фиксирован на мысли, что совсем неподалеку от места встречи ждут его иные места – развалины Иерусалимского храма, улочка Виа Долороса, церковь Гроба Господня, комната Тайной Вечери. Он говорит тихо, словно беседует за небольшим столом одновременно с Моисеем, Христом, Конфуцием и Боссюэ.
Он жалуется слушателям, а по сути, собеседникам, что больше нет сил выдержать бесстыдство преклонения перед тираном, похожее на свальный грех.
Он говорит, что каждая написанная им книга – это как ребенок, и рассыпать набор означает – убить ребенка, но у многодетной матери нет времени на горе, ей надо думать об оставшихся в живых детях.