Эфраим Баух - Иск Истории
Оказывается, оно может быть подобно вулканическому всплеску из давно остывшего кратера.
В заброшенном селе рабочие моей геологической партии бурят скважины. В поле жарко. Даль колышется в мареве начала июня. Репродуктор с ближайшего столба на обочине села вещает: началась война между Израилем и арабами. В тревоге, затаив дыхание, слушаю о том, что, согласно египетскому агентству новостей «Мен», египетские танки уже в Тель-Авиве. Как человек в шоке, еще не ощущаю, что это второй глубинный перелом моей жизни после Второй мировой. Всю ночь не могу уснуть в душной хатенке, именуемой сельской гостиницей. Часа в четыре утра прошу коллектора меня заменить, сажусь в «газик» и – в город. Тяжесть в груди не дает глубоко вздохнуть.
Город просыпается, и поэтому с удивлением резко торможу у перекрестка, увидев знакомого.
– Что с тобой? – говорит, подсаживаясь в «газик.» – На тебе лица нет.
– Танки, – с трудом перевожу дыхание, – египетские... В Тель-Авиве.
– Ты что, спятил? Да там за три часа уничтожили всю арабскую авиацию... И Египта, и Иордании, и Сирии, и, кажется, даже Ирака, – ему явно доставляет удовольствие медленно перечислять названия этих стран.
– Откуда ты знаешь? – ком стоит у меня в горле, вот-вот слезы брызнут.
– Да все западные радиостанции передают... И знаешь, их не забивают. По-моему, начальнички большого нашего соцлагеря в шоке, забыли включить рубильник.
Он большой юморист, мой знакомый, дай ему Бог здоровья:
– Вот тебе и шуточки про израильскую армию, в которой запрещается солдатам давать советы офицерам во время атаки и требуют от каждого рядового иметь одно общее мнение хотя бы с главнокомандующим.
Люди, жизнь которых потрясло одно и то же событие, вспоминают затем, где и как это случилось, что они делали в этот миг, спали, ели, разговаривали, слушали музыку, были безмятежны или ощущали тревогу.
С этого дня евреи всего мира, в любой его точке, внезапно ощутив себя единой нацией, скошенные напрочь забытым, забитым в подсознание и внезапно вырвавшимся оттуда достоинством, будут вспоминать, где и как их захватила Шестидневная война.
6.
Возвращаюсь из командировки. Самолет – из Москвы, рядом оказываются две знакомые девицы. Вынужденная посадка в Киеве. Уже заполночь. Одна из девиц ведет переговоры с таможенниками. Разрешают нам втроем переночевать в таможне. В часу третьем ночи будят: «Извините, прибывает самолет из Африки. Вам придется перейти тут рядом, в небольшой зал».
В полумраке устраиваемся на скамьях. Внезапно, как продолжение невероятного сна, вдоль противоположной стены, почти беззвучно возникнув из двери, исчезая в другой, начинают в затылок друг другу двигаться словно бы на глазах делящиеся простым делением фигуры людей в одинаковых синих куртках, синих брюках, солдатских ботинках. Головы, торчащие из курток, черны, как антрацит, стрижены под машинку, черты лиц неразличимы, и потому кажутся все, как на подбор, подобными противогазам. Несмотря на тяжелые ботинки, ступают бесшумно. Скользят и скользят вдоль стены, и нет им конца. Вдруг из-за дверей доносятся слова русской команды, приправленные матерком: «Стой, е-твою... Напра-а-а...» Бесшумно поворачиваются лицами к нам. Слабо поблескивают белки глаз. Вот и пара пожилых офицеров, коротких, коренастых русачков, негромко переговариваются. Черный континент, пробуждающийся под бессмертную тарабарщину русского мата, леденит кровь, смещает понятия. Чудится, что проговариваемое «бля, бля» не что иное, как африканское «бла, бла»... «Нале-е... Арш...»
Все смешалось.
Даже в мире привидений: черные сменили традиционно белых.
Зал пуст. Только сильный запах пота, как запах серы, свидетельствует, что всего миг назад здесь проходили дьявольские рати.
Бежать с этой земли, и как можно быстрее.
7.
1977. Опять Киев. Пересадка на пути в Чоп, и далее – в Израиль. Прибываем после полуночи. Заблаговременно будим детей. Огромный вокзал пуст и беззвучен. Небо черно и беззвездно.
Нагло-панибратские грузчики привычны уже к этому, как раньше казалось, явлению не от мира сего: каждую ночь в неурочный час, словно бы с полотен Шагала, возникают высоко над рельсами бледные, с лунатическим блеском в глазах евреи, которых потоком несет в Израиль. Падают с высоты чемоданы. Раскинув руки, парят, как ангелочки, спящие в полете дети, которых отцы перебрасывают в руки матерей. Гуськом, друг за другом, спускаются старики и старухи. И все ползут с какими-то узелками в полоску, то ли талесами, то ли завернутыми в платки остатками семейного серебра, бередя в дальних клетках памяти у пожилых грузчиков обрывочные видения шествий за город, в яр, за еврейским кладбищем.
Время для пересадки в обрез, следует выжать из евреев как можно больше. В летучем состоянии, между сном и явью, когда ни позади, ни впереди нет пристанища, с деньгами расстаются легко.
День, ночь. Мгновенная тревога сквозит из всех щелей, Горстью огней в безднах тьмы нарождается Чоп. Вся жизнь стоит комом у горла, которое затыкает пробка с названием Чоп.
Страх витает над поверхностью земель и вод. Страх равен неверию, что вообще можно выскочить через горлышко, вышибить Чоп.
Раскрываются двери вагона. Под самой пробкой нет воздуха, нечем дышать. Ночные травы кажутся поседевшими.
Начинается гонка, гон, загон, Времени в обрез, Желанная дверь таможни так близка, но... начинают идти, не переставая, как те черные рати в сомнамбулическую ночь в киевском аэропорту, – солдаты, туристы, пионеры, профсоюзные делегации, и все – гончими толпами, называемыми коллективом, и у всех право вне очереди, а тут еще право вдвойне перед «изменниками», жалко толпящимися со своим барахлом по обочинам. Ухитряемся просочиться между стеной и коллективом.
«Живо, быстрее», – кричат таможенники. Все как на подбор с толстыми, заплывшими салом загривками, закатанными рукавами, стоят вдоль длинных столов для разделки душ, зазеваешься, живо распотрошат – особую ли выучку по генетическому коду получили, как превращать обыкновенное помещение в пыточную камеру. В полумраке сузившегося сознания, когда разум и простое соображение начисто выжаты и господствует одно лишь всеохватное от сотворения мира «время в обрез», – руки их выстреливают из закатанных рукавов, как обрезы, выворачивают внутренности чемоданов, как человеческое нутро, навзничь валят взглядом, у людей все валится из рук, а вокруг – беспрерывный грохот, в окнах, поверх потолка, под полом – все рычаги, шатуны, шкивы а трюме «времени в обрез» пришли в бешенство, вот-вот разнесут в куски и так едва склеенную реальность, и ощущение, что, зацепившись из последних сил, висишь под фермами грохочущего и сотрясающегося моста, еще мгновение, и полетишь в бездну, а посреди этого всего стоят обыкновенные жлобы-субчики, чьи мозговые извилины давно затянуло чистым салом. Гайдамацкие чубчики лихо приклеены к их круглым бескостным головам, вырезанным из цельного куска резины. Господствует одно указание – мять и растягивать эти куски резины во все стороны ртами, бровями, злобой, окриками.
Все вещи, как и твою личность, достоинство, существование в пространстве, комкают, щупают, сминают, вышвыривают, «быстрее, живо». Но «время в обрез» вышло, выдохлось, пресеклось. Поезд уходит. Собственными руками приходится впихивать раздавленную свою личность, скомканные и разбросанные внутренности – в чрева чемоданов. Нас выпихивают обратно, в заплеванный зал ожидания.
Утром есть лишь пригородный поезд через границу до станции Черни над Тиссой. Опять потрошат, заставляют выворачивать карманы, могли бы – и веки вывернули. На утреннем свету эти бескостные существа не кажутся страшными, лишь омерзительными. Последний образ этой огромной, в одну шестую мировой суши залегшей страны, где протекли сорок лет моей жизни: словно бы прилепившееся к стенке таможни черное, как жук, существо женского рода в казенной окорме шевелит пальцами, выползшими из рукавов, – извлекает из сумки моей семилетней дочери коробку с вишней в шоколаде, разламывает каждую конфету. Убегаем, оставив это насекомое за своим занятием, – будет жучкам ее лакомство на обед.
Кричит на меня совсем уже зеленый сосунок-пограничник, преграждает автоматом дорогу на перрон: какой-то самой последней бумажки не хватает.
8.
Над Европой стоит жаркий полдень седьмого дня седьмого месяца семьдесят седьмого года. Поезд внезапно вырывается в раздвинувшееся пространство – так внезапно раздвигают смысл жизни, – все тот же советский поезд, но уже как бы иной. Даже проводник как-то сник, стушевался.
Летит поезд, разрывая Австрию, ее благополучие и сытость, своим беспокойным задыхающимся бегом, отбрасывая облака, косо и низко идущие на восток, в охваченные хронической паранойей депрессивные пространства России.
Вот и Вена, утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком вот уже более трех тысяч лет, без всяких заглавных.