Сирило Вильяверде - Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
— Да, сеньор.
— Об этом нетрудно догадаться. Красивая девушки, да хранит ее господь. Будьте добры пройти и сесть.
— Не стоит, — сказала донья Роса. — Вы очень заняты, и к тому же мы приехали, только чтобы…
— Я догадываюсь — вернее, я знаю… Простите, пожалуйста, что перебиваю вас, — заговорил Монтес де Ока с необычайной торжественностью. — Мне очень приятно видеть, что и вы интересуетесь состоянием больной в приюте Де-Паула. Такую доброту и благородство души можно только приветствовать. Я вижу и отлично понимаю, что вы желаете как можно скорее узнать, каков мой диагноз относительно состояния несчастной девицы. Это очень меня радует.
Услышав странные речи доктора о какой-то неизвестной им больной, мать и дочь озадаченно переглянулись; Монтес де Ока не только не понял причины этих недоуменных взглядов, но истолковал их как признак удивления и восхищения, то есть как проявление чувств, в которых выражается благодарность хорошо воспитанных людей, когда угадывают их мысли и предупреждают их заветные желания. Подобное предположение весьма польстило тщеславию Монтеса де Ока; испытывая глубочайшее удовлетворение от своей проницательности, он продолжал:
— К величайшему моему сожалению, должен вам сказать, моя сеньора, то же самое, что говорил матери этой больной — той старой женщине, с которой, как вы видели, я сейчас беседовал: диагноз мой малоутешителен. С вами я могу быть даже более откровенен, чем с матерью. Сил у этой бедняжки уже нет никаких, наступило крайнее истощение, или, как мы выражаемся, говоря о неграх, привезенных из Гвинеи, от нее остались лишь кожа да кости. Ее болезнь произошла вследствие острого менингита, возникшего на почве потрясения под воздействием послеродовой горячки и лишившего ее рассудка; отсюда и общее расстройство нервной системы, которое перешло в хроническое состояние и против которого медицинская наука не знает пока что средств. В данное время самым существенным симптомом заболевания является медленный туберкулезный процесс, находящийся уже в последней стадии и не оставляющий сомнений, что исход его, более или менее близкий, будет, несомненно, печальным. Думаю, что не ошибусь, взяв на себя смелость утверждать, что даже сам Гален[59], если бы он нарочно для этого воскрес, не смог бы продлить жизнь этой женщины ни на один час, ни на одну минуту. Подобные больные угасают, как пламя свечи, когда растает последняя капля воска. Жизнь ее оборвется в самый неожиданный день и час. Самое худшее, моя сеньора донья Роса, — это то, что забирать ее из больницы теперь слишком поздно. Она может умереть у нас в дороге, погаснет, что свеча, едва только мы вынесем ее на свежий деревенский воздух. Я очень сожалею, что не смог выполнить желание сеньора дона Кандидо…
Тут на лице доньи Росы выразилось такое изумление, что Монтес де Ока, как ни был он упоен своим красноречием, невольно остановился, так и не закончив фразы. Теперь он понял, что речь его по меньшей мере оказалась неуместной. Женщина более молодая и менее дальновидная, чем донья Роса, вероятно, не удержалась бы от какого-нибудь восклицания, проявила бы неудовольствие, а может быть, и гнев. Но последние слова Монтеса де Ока произвели на нее такое впечатление, что она переменилась в лице, сначала покраснев, а затем побледнев; и черты ее тотчас утратили выражение невозмутимого спокойствия, с каким до сих пор она слушала непонятное для нее разглагольствование. То же чувство недоумения, хотя и совсем по иной причине, испытывала Антония. По молодости и неопытности она, конечно, не усматривала ничего плохого и постыдного в том, что отец ее намеревался взять из больницы Де-Паула какую-то неизвестную у них в семье тяжелобольную девушку, чтобы лечить ее в другом месте. Совсем иное происходило с доньей Росой. Все, казавшееся неясным или незначительным дочери, предстало в ярком свете перед матерью, подтвердив ее непрерывные подозрения, обострив давнишнюю, никогда не прекращавшуюся ревность. Кто же такая эта девица и какого рода отношения связывают или связывали ее ранее с доном Кандидо, если он так хлопочет о том, чтобы взять ее из больницы, и даже прибег с этой целью к помощи доктора Монтеса де Ока? Видимо, это какая-то мулатка, ибо мать у нее очень темная. Сейчас она тяжко больна, врач признал ее состояние безнадежным, вероятно теперь она превратилась в скелет, стала уродлива, омерзительна и, конечно, скоро умрет; но ведь некогда она была соперницей доньи Росы и делила с нею любовь и ласки ее мужа!
К чему на закате жизни ей, по воле неба, открылась тайна, смысла которой донья Роса доискивалась вот уже более десятка лет? Месть была теперь по меньшей мере бесполезна: между супругой и любовницей встанет смерть. Какое отчаяние охватило ее! Какое смятение чувств! Какая лихорадочная работа мысли, пытающейся связать воедино обрывочные сведения, факты, слова, хранимые столько лет в закоулках памяти, но не исчезнувшие из нее! Ей хотелось облегчить свою душу, кричать, как-нибудь утишить боль своего истерзанного сердца. Какое облегчение могли бы принести ей слезы! При всем своем благоразумии и христианском смирении донья Роса полжизни отдала бы в тот миг, чтоб вернуться к тем дням тринадцатого или четырнадцатого года, когда она, молодая, энергичная и обаятельная, сумела бы, пусть менее рассудительно и хладнокровно, но зато с большей легкостью и достоинством, защитить свои права супруги, матери и госпожи…
Все эти мысли пронеслись в сознании доньи Росы не за какие-нибудь минуты, а в несколько коротких секунд: она чувствовала, как кровь горячей волной приливает к ее щекам, и вдруг внезапное воспоминание поразило ее — воспоминание о девочке из приюта для новорожденных, той самой, которую кормила Мария-де-Регла — невольница, приставленная ходить за больными в имении Ла-Тинаха. Донья Роса пришла к естественному заключению, что эта история тесно связана с женщиной, находящейся в больнице Де-Паула. Стало быть, Гамбоа все еще заботится о ней, хочет ее спасти! Значит, он признал себя отцом ребенка? Это надо проверить. Быть может, Монтес де Ока что-нибудь знает? Огромным усилием воли донья Роса сумела подавить волнение, почти парализовавшее все ее душевные силы, и решила испить до дна чашу любопытства и ревности. Поэтому, вернувшись к прерванной нити разговора с доктором, который, видимо, горел желанием открыть ей все, что было известно ему самому, она произнесла:
— Я тоже от души сожалею, что ничего полезного нельзя сделать для этой несчастной…
— Росарио Аларкон, — подсказал врач, видя, что донья Роса запнулась.
— Росарио Аларкон, — повторила сеньора. — Именно это я и хотела сказать: у меня плохая память на имена. Я говорила Гамбоа, что теперь уж слишком поздно, и не сомневаюсь, что, когда он поймет это, он будет глубоко огорчен. И потом, насколько я знаю, дочь…
— Относительно этого, — живо возразил Монтес до Ока, — не волнуйтесь, дорогая сеньора Роса. Бабушка ловко скрыла от внучки даже само существование больной матери.
— Неужто это возможно? — воскликнула донья Роса. — Просто невероятно…
— Нет ничего проще, — продолжал врач. — Правда, я передаю уже со слов самой бабушки — той старухи, которая только что ушла отсюда, но я не вижу в ее рассказе ничего невероятного. Ведь и вам небезызвестно, полагаю я, что когда Росарио Аларкон поместили в больницу Де-Паула, дочка ее была неразумным младенцем и не могла заметить исчезновения матери, которой впоследствии она никогда не видела.
— Так что дочь должна быть теперь уже вполне сложившейся молодой девушкой…
— Да, и не в обиду присутствующим будь сказано, она очень хороша собой, — поспешил добавить Монтес де Ока, прерывая речь собеседницы и по-своему истолковывая мысль, которую донья Роса не успела даже сформулировать.
— Следовательно, — продолжала донья Роса, — вы знаете эту девушку. Наверное, и она была здесь вместе с бабкой?
— Нет, сеньора, ее я никогда не видел. Я лишь повторяю чужие слова, повторяю то, что мне рассказала старуха. Вернее сказать, я видел ее младенцем, когда ей было не более одного-двух месяцев от роду. В ту пору Королевский приют для новорожденных, или, иначе, Приют материнства, помещался на улице Сан-Луис-Гонзага, недалеко от угла улицы Кампанарио Вьехо.
— Стало быть, это та девочка, для которой была нанята в кормилицы негритянка Мария-де-Регла.
— Возможно, но мне об этом ничего не известно.
— Как же не известно, если от вашего имени мне ежемесячно выплачивали за кормление этого ребенка по две золотые унции?
— От моего имени? Простите, милостивая государыня, сеньора Роса. Я понятия не имею ни о каком найме кормилицы и, разумеется, ни о какой помесячной оплате. Не ошибаетесь ли вы?
— Что вы сеньор доктор, — возразила донья Роса, — может, вы что-нибудь запамятовали или в вас говорит скромность?