Сирило Вильяверде - Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
— Ни то, ни другое, дорогая сеньора. Положительно, я ничего не знаю о том, что вы говорите.
— Пусть будет так, — сказала наконец донья Роса, заметив, что врач насторожился, — я понимаю: вы не хотите больше говорить об этом. Хорошо, я умолкаю. Но это не мешает мне выразить удовольствие по поводу того, что услуги моей невольницы оказались для вас небесполезными и позволили вам выручить вашего друга, находившегося в затруднительном положении. Разрешите мне также добавить, поскольку уж представился такой случай, что я не хотела брать ни единого песо за наем кормилицы и если все же в конце концов принимала эти деньги, то лишь потому, что вы, как мне было сказано, не желали пользоваться услугами этой негритянки даром.
Монтес де Ока хранил молчание. Он только почтительно склонил голову, как человек, которого поймали с поличным и который, не имея уже ни приемлемого выхода, ни средств защиты, смиряется и ждет приговора. Но именно в том немногом, что он отрицал, и была больше всего убеждена донья Роса, то есть в том, что кормилица действительно была нанята и что деньги, которые она, донья Роса, получала из месяца в месяц, действительно были платой за наем кормилицы. Но она горько ошибалась, полагая, что контрагентом был Монтес де Ока и что это он выплачивал ей деньги за вымышленный наем Марии-де-Регла. В этом важном вопросе наша сеньора глубоко заблуждалась: ее муж сказал ей неправду!
Но удалось ли врачу упорным отрицанием своей причастности к этой истории вывести донью Росу из заблуждения? На это трудно было бы ответить что-либо определенное, поэтому мы ограничимся тем, что скажем: после того как для сеньоры Росы несколько прояснился вопрос о больной женщине и об отношениях, которые связывали дона Кандидо с нею и ее дочерью, остальное разрешалось без особого труда; кроме того, не подобало знатной даме раскрывать постороннему лицу секреты семьи, которые, возможно, действительно не были известны ему. Поэтому донья Роса отказалась от дальнейших попыток выведать что-нибудь у доктора и в заключение обратилась к нему с просьбой простить ее за причиненное беспокойство и соблаговолить ответить, не сможет ли Фиайо оказать помощь ее дочери Антонии. Для Фиайо операция не представляла сложности и потому прошла очень удачно. После этого дон Томас Монтес де Ока любезно проводил обоих дам до самого экипажа и помог им усесться на свои места. Но едва только экипаж тронулся и завернул за угол дома, как донья Роса закрыла лицо руками и горько, безутешно зарыдала. Эти безудержные слезы немало удивили ее дочь, которую физическое страдание сделало настолько невнимательной, что она даже не заметила, как резко изменилось выражение лица доньи Росы после того, как они расстались с доном Монтесом де Ока.
Здесь уместно уведомить читателя, что, опасаясь гнева отца за свою раннюю утреннюю прогулку, о которой мы уже рассказывали, Леонардо в течение трех-четырех последних дней не заглядывал домой, а жил у одной из своих теток с материнской стороны. И от этого еще горше была для доньи Росы ее нестерпимая мука. Вернувшись от Монтеса де Ока, она не только отказалась сесть за стол во время завтрака, но и не дала дону Кандидо никаких объяснений о причине своего огорчения. Плача и вздыхая, она несколько раз произносила имя своего любимого сына; и это дало повод ее дочерям предположить, что основной причиной сетований матери было отсутствие их брата. Тогда они приказали Апонте заложить экипаж и поехать за Леонардо. Молодой человек вернулся домой. Донья Роса, вся в слезах, кинулась обнимать сына, покрывая его лицо поцелуями, называя его самыми ласковыми именами и приговаривая: «Дорогой мой мальчик, где же ты был? Почему ты скрывался от любящей матери? Радость моя, мое утешение, не покидай меня! Неужели ты не знаешь, что у твоей несчастной матери нет иной опоры, кроме тебя? Ты ведь не лжешь, ты всегда говоришь правду; только ты один в доме уважаешь свою мать, уважаешь в ней верную супругу твоего отца, жизнь моя, сердце мое, мой верный друг, все, что у меня дорогого на свете! Нет, теперь уже никто и ничто, никакая сила не вырвет тебя из моих объятии! Разве только что смерть…»
И все же, в конце концов, у доньи Росы был муж, она была матерью семейства, природа и судьба щедро одарили ее своими благами, и, вернувшись от доктора домой, она увидела себя в кругу дорогих ее сердцу людей, которые почитали ее, которые поспешили к ней, чтобы осушить ее слезы, успокоить и развлечь ее. Горе сеньоры Гамбоа, пусть даже и подлинное, было следствием разочарования в супружеской жизни, и она могла утешаться хотя бы тем, что, видимо, ангел-хранитель по сей день заботливо скрывал от нее печальную тайну и что теперь внезапно наступившее прозрение не было для нее столь болезненно, каким оно могло бы быть раньше. Ибо доселе одна только ревность омрачала ее безмятежную и во всем прочем спокойную и ровную жизнь.
Но можно ли сравнить горе, разочарование и ревность доньи Росы Сандоваль де Гамбоа с горем, разочарованием и отчаянием несчастной сеньи Хосефы, когда после разговора с доктором Монтесом де Ока она вернулась в свой домишко на улице Агуакате и, переступив его порог, почувствовала себя еще более несчастной, беззащитной и одинокой, чем когда-либо прежде. Здесь справедливо можно было бы воскликнуть вместе с псалмопевцем: «Скажите мне, небеса и твердь, птицы, что порхают в воздухе, рыбы, что плавают в воде, животные, что топчут поля, — может ли чья-нибудь скорбь сравниться с моей?»
Никто не спросил Хосефу, почему она плачет и откуда печаль ее. Сесилия, которая к этому времени уже вернулась домой, была слишком расстроена, чтобы думать о чужих невзгодах. Немесия также не проронила ни слова и, только прощаясь с обеими, сказала: «Пока до свидания». Даже образ богоматери в нише напротив кресла Хосефы на этот раз, видимо, не смог принести ей утешения. С мечом в груди, преисполненная горести, богоматерь, казалось, отвратила от нее взгляд своих кротких глаз.
И тут, после всего пережитого, одинокая сенья Хосефа почувствовала вдруг, что на нее сошла благодать, — ей показалось, что мать Спасителя, некогда видевшая муки распятого на кресте сына, утешает ее в своем величайшем смирении и говорит ей: «Знай, что избавление от тяжких страданий твоих придет не здесь, на земле, а лишь там, на небесах!»
Глава 14
От нестерпимой боли
В груди трепещет сердце, изнывая;
И, вырвавшись на волю,
Моя обида злая
В словах кипит, как лава огневая.
Гонсалес Карвахаль[60]Дон Кандидо Гамбоа был не на шутку встревожен необычным поведением и странными, ироническими замечаниями своей дорогой супруги. Никогда еще речи ее не были исполнены такого сарказма. А между тем прежде она в припадке ревности высказывалась подчас даже слишком откровенно и прямо. Какая новость могла ее так поразить? Где она была в то утро, после которого произошла в ней эта загадочная перемена?
Дон Кандидо ни о чем не стал допытываться ни у жены, ни тем более у детей и слуг: это было не в его характере и не сообразовывалось с его представлениями о чести и достоинстве; к тому же дон Кандидо редко снисходил до разговоров с детьми, а среди слуг и так уже многие знали о семейных тайнах своих господ гораздо больше, чем следовало для сохранения в доме мира и спокойствия. Как человек искушенный в житейских делах и достаточно хитрый, дон Кандидо был уверен, что рано или поздно неосторожное слово, случайно оброненное женою или кем-нибудь из детей, разрешит все его сомнения.
Впрочем, отношение дона Кандидо к своим домашним почти не изменилось; он только сделался еще более осторожен в кругу семьи и с удвоенным вниманием стал следить за всем, что вокруг него говорилось и делалось. Ожидания не обманули его: миновал день-другой, и однажды за столом во время завтрака зашел разговор о воспалении лицевого нерва у Антонии и о заметном улучшении ее здоровья после того, как сеньор Фиайо удалил у нее коренной зуб. Этого для дона Кандидо оказалось достаточно.
Итак, его жена ездила к доктору Монтесу де Ока, ибо всем было известно, что именно у него в доме останавливается и производит свои зубоврачебные операции дон Фиайо.
Ценные сведения! Однако, вместо того чтобы помочь дону Кандидо разрешить волновавшую его загадку, они направили его мысли по ложному пути и даже до некоторой степени усыпили его подозрения. Ему и в голову не приходило, что Монтес де Ока мог проговориться донье Росе о больной из приюта Де-Паула. И хотя дон Кандидо догадывался уже, что в разговоре с его женой доктор выказал себя, по-видимому, излишне болтливым, он все же никак не предполагал, что Монтес де Ока, побуждаемый своей безмерной откровенностью (это была именно откровенность, а не коварство), станет посвящать постороннее лицо, к тому же еще почти ему незнакомое, в дела, до которых это лицо не имело ровно никакого касательства. Да и что могло навести обоих на подобный разговор? Гамбоа совершенно был уверен, что конфиденциальный характер его беседы с Монтесом де Ока об особе, находившейся в больнице Де-Паула, вменяет последнему в обязанность безусловное соблюдение тайны, хотя дон Кандидо и не просил его об этом.