Владимир Акимов - Демидовы
— Гвардии его величества сержант Татищев! — И обернулся к своим — Закапывай, чего стали!
Солдаты споро заработали лопатами.
— Тьфу! Сучонок боярский… — сквозь зубы пробормотал разобиженный Никита.
Он посмотрел вслед Петру — одинокая коляска делалась все меньше и меньше, пока не превратилась в неразличимое пятнышко. Следы ее глубоко прорезали песок — две колеи уходили вдаль и там терялись. Внезапный ветер погнал по песку солдатскую треуголку. Песок засыпал Никите глаза, он стал тереть их кулаком. Ветер подул сильнее…
ПОД КОМАНДОВАНИЕМ ПЕТРА ПЕРВОГО РУССКИЕ ВОЙСКА ШТУРМОМ ОВЛАДЕЛИ ГОРОДОМ-КРЕПОСТЬЮ НАРВА.
В это лето сильно поредели леса под Тулой. Дымили по всей округе углежогные кучи, громадные, в два человеческих роста. Солнце едва светило сквозь дымный чад.
Бледно, в сизоватой мути, цвели по вырубке бабьи платки. Собирали сучья, хворост. Пели песню. Про добра молодца, белую лебедушку да змею подколодную, злую разлучницу.
Только Марья не пела, работала молча, не разгибаясь.
На вырубку, с лесной дороги, въехала легкая тележка. В ней двое суровых приказчиков и молодая хозяйка, Евдокия Демидова. Песня смолкла.
— Эй! — крикнула Евдокия, спрыгнув на землю. — Песня-то не помеха, коли в работе успеваете!
Чей-то одинокий голос продолжил было песню, но тут же испуганно пресекся на полуслове… Косясь на Евдокию, все заработали быстрее, будто над ними плеть засвистала.
— Здравствуй, Марьюшка. — Евдокия подошла к Марье, отвела в сторону.
— Здравствуй, — едва слышно прошептала та и отвернулась.
— Ты на меня сердце не держи, Марьюшка. Так уж суждено, видать. Мы с тобой теперь, как две сестры, две вдовы соломенные.
— Какая ж мы ровня? — пожала плечами Марья. — Ты — замужняя.
— А толку-то… Уехал на Урал-горы, и поминай как звали!
— Зачем же ты за него… замуж? — не стерпела Марья. — Ведь знала, что он меня любит.
— Люб он мне, оттого и пошла, — просто ответила Евдокия. — Больше жизни, больше отца с матерью… А ты б на моем месте не пошла?
Вечернее солнце вытянуло от деревьев длинные тени. Евдокия увлекала Марью все дальше, к заросшей кустами горушке. Уже не доносились голоса с вырубки.
— Скажи-ка, Марья, правду народ бает… будто мой Акинфий у тебя ночью… Ну, когда наша свадьба была…
— Был, — односложно ответила Марья.
— И что же у вас той ночью было? — напряженно спрашивала Евдокия.
— Не надо про то, Евдокия.
— Почему ж не надо? — нервно рассмеялась Евдокия. — Могу я знать, чего мой суженый в свадебную ночь делал? — Она заглянула в глаза Марье, и та испугалась, отшатнулась. — Бают, понесла ты от него… той ноченькой.
— Если б понесла, давно родила бы.
— А может, и родила, да под куст сунула? — пытала Евдокия.
— Я на такое неспособная… чтоб Акишино дите погубить.
— Почему ж неспособна-то? Раз чужого жениха в свадебную-то ночь привечала.
— Видит бог, я не виновата.
— Бог он все видит, да не скоро скажет!
Евдокия выхватила из-за пазухи маленькую сулейку, сорвала с шеи медную цепочку. И вдруг повалила Марью навзничь, запрокинула ей голову и влила в рот из сулейки. Тяжело дыша, отбежала в сторону.
Марья беспомощно, как слепая, поводила руками по сторонам, громко стонала. Тело в судороге вытянулось дугой.
— Издыхай без покаяния, паскуда распутная! — хрипло крикнула Евдокия.
Внезапно в кустах шумно затрещало, и Евдокия бросилась бежать. На поляну, где умирала Марья, вывалился из кустов лобастый теленок, на шее болтался обрывок веревки.
…Ночь. Гудел ветер в вершинах деревьев. Светляки факелов медленно ползли по лесистому холму, тревожно отсвечивали в черной воде озерца.
— Э-эй! — раздался истошный крик. — Сюда!
Все сбежались на небольшую полянку. Близко склоняя факелы, разглядывали Марьин головной платок, весь изодранный, в пятнах крови. Передавали из рук в руки сулейку темного дерева на оборванной медной цепочке.
Перед домом Демидова гудела толпа. Трещали, брызгали искрами факелы.
Евдокия, простоволосая, разлохмаченная, сидела в своей светелке и, чуть покачиваясь, нашептывала песню про добра молодца, лебедушку и змею-разлучницу. Подле нее на полу стоял глиняный кувшин с кружкой.
Шваркнулась о стену дверь — на пороге стал Никита с сулейкой в руке. Потянул носом и в изумлении уставился на Евдокию.
— Ты… что? — запинаясь от гадливости и возмущения, спросил он. — Никак, пьяна?
Евдокия подняла на него мутные глаза, углядела сулеечку.
— A-а… сулеечка, — хихикнула она. — Хороша сулеечка… А цепка — дрянь, поганая цепка, свекрушко. Ну, иди сюда, посиди со мной, с бабой молодой. Муж-то мой хоть и живой, а нетути его… — Она пьяно рассмеялась и вдруг закричала жалобно, со слезами: — Пошто жизнь мою покалечили?! Пошто мужа меня лишил? Все деньги… — неожиданно спокойно и трезво сказала Евдокия, будто вместе с воплем вылетели из нее злоба и хмель. — Богачество, что в дом принесла, меня ж и губит. И Акинфушку. — И вновь закричала — Пес ты смердящий! Дьявол!
От удара Никитиного сапога кувшин с брагой разлетелся в пыль.
…Стоявшие подле демидовского дома часто закрестились, услышав истошный вон Евдокии.
— Пли! — срывая голос, гаркнул Акинфий, и двенадцать пушек, вытянутых в шеренгу, разом изрыгнули пламя.
Одну пушку разорвало. Развороченный ствол. отбросило, перевернулся лафет. Взрывом покалечило двух мастеров, одного убило.
Пока мертвого оттаскивали в сторону, а раненых перевязывали обрывками их же рубах, Акинфий осматривал развороченную пушку, спрашивал:
— Кто ствол отливал?
— Я… — кашлянул в кулак Гудилин.
— Почему разорвало?
— Может, чугун пузырчатый… — неуверенно отвечал пожилой мастер.
— А ты куда глядел, рассукин ты сын?! Из-за тебя человек загинул! — Он пнул ногой чугунный обломок. — Чтоб в точности мне причину установил! Заряжа-ай!.. Жалованье свое, — ткнул пальцем на убитого, — детям его отдашь!..
ПЛАВИЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕР ГУДИЛИН, ИЗ ПРИПИСНЫХ КРЕСТЬЯН; ВНУК — АНДРЕЙ ФОМИЧ ГУДИЛИН, ТАКЖЕ ПЛАВИЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕР НА НИЖНЕ-ТАГИЛЬСКОМ ЗАВОДЕ; ПРАПРАВНУК — СОВЕТСКИЙ МЕТАЛЛУРГ ЮРИЙ ПЕТРОВИЧ ГУДИЛИН.
Акинфия убитый больше не занимал — в поту таскал к пушкам картузы с порохом.
— Двойной заряд!
— Да что ты? — обомлели мастера. — Нешто можно?
— Давай! Кому сказано! — И выхватил у ближайшего горящий фитиль. — Всем в овраг!
— Да-a, это не Кузовлев-воевода… — говорили мастера, поднимаясь с земли.
Лишь Гудилин не поднялся. Лежал, уткнувшись в песчаный склон, и тихонько, по-ребячьи, подвывал на одной высокой поте.
Ранним туманным утром по дороге через ноля и перелески тянулся неторопливый обоз: десятка три телег, накрытых полукруглыми ивовыми навесами от дождя и солнца, в тени которых на соломе и мешках спали дети, старики — целые семьи. За телегами мычали привязанные коровы и телята.
Марья в изорванном платье спала на одной из телег, чуть прикрытая дерюгой. Рядом сидел белоголовый дед. Он потряс Марью за плечо, протянул берестяной туесок с водой:
— Ну-к, дочушка, полей…
Марья испуганно вскинулась, потом доверчиво взяла туесок, выпила, судорожно дергая горлом.
— Лежи, лежи, ишшо совсем слабая. Ты ить с нами уж пять ден едешь и все спишь да спишь.
— И зачем только спас меня, дедушка, заче-ем? — простопала она.
— Жизнь человеку бог дал, чтоб радоваться. Как птицы божьи, другое зверье… Нас вот гонют неведомо куда по-царскому указу, с родных мест оторвали. А мы — ничего…
— Радуетесь? — усмехнулась Марья.
— Живем, — с достоинством ответил дед.
Много дней прошло. Месяцы пролетели. Осень поджигала листву.
Никита восседал в возке рядом с Евдокией. Оба празднично одеты. На Никите новый кафтан с меховыми оторочками и серебряными пуговицами. На Евдокии цветастый платок, ожерелья, а на руках… кандалы. Подъезжали к заводам.
Никита смотрел по сторонам и видел сплошь вырубленные леса, белые срезы пней, пятна гари от огня углежогов. Где тот обетованный край, о котором рассказывал рудознатец Пантелей? Вокруг обугленная земля, вывороченные пни и корневища, дым и копоть.
— Знатная работа тут у Акишки, — бормотал Никита. — Без дела не сидит.
И вдруг он увидел несущегося во весь опор всадника.
— Акишка… — выдохнул Никита и перекрестился, и мутная слеза поползла в бороду. — Родимый мой… сердце мое, Акиша…
И Евдокия задрожала, вскинула вверх руки, скованные цепью, и закричала пронзительно, будто перед смертью:
— Акипфи-н-ий!
Он слетел с лошади и сперва бросился к отцу, плюхнулся перед телегой в грязь на колени.
— Батя… батяня… — И вдруг зарыдал глухо, будто хлынула из него почти двухлетняя, непомерная для человека усталость и тоска. И тряслись плечи и спина. — Батя-а… здравству-уй…