Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
У меня в памяти до сих пор удержались некоторые строфы этого популярного тогда, наизусть известного каждому крутогорцу студенческого гимна:
Едва лишь год прошёл от той поры злосчастной,
Как красные штаны ты мне надеть велел,
И вот ты жалуешь уж и мундир мне красный,
И полным дураком меня одел.
Не полным дураком, а полным генералом
Хотелось бы мне быть; почто ж в комиссариат (если не ошибаюсь)
В цейхгауз дураков сажаешь со скандалом?
Не верь пословице: я красному не рад!
Коль развенчал меня ты к своему венчанью,
Так хоть сослал б в какой-нибудь совет.
Ужель он до краёв наполнен дрянью
И там для новичка и места нет?
Я полицмейстер был, но грозный твой родитель
(Он не способности, а преданность ценил)
Рек: попечитель будь! И стал я попечитель,
И под арест науку посадил!
Я не терпел, чтобы студент мятежный
Стриг голову себе не так, как кантонист,
Расстёгнутый сюртук преследовал прилежно,
И злейший враг был мне студент-бакенбардист.
Для чистоты, и чтоб никто не мыслил вольно
Я в библиотеку студентам запер вход;
У них и без того печатных книг довольно,
И тех не перечтут за целый год!
Без шапки предо мной стоял декан и ректор,
Когда об мостовой я с ними говорил,
Завойко же Ефим, сей страшный всем инспектор,
На тысячу шагов ко мне не подходил.
Чрез Турчанинова в ботанике прославлен,
Я «Лукошкинией метельчатой» горжусь,
Что и в науке я с метлою той представлен,
С которою весь век так доблестно вожусь!
Лукошкиния метельчатая, или Lukoschkinia paniculata — уверяют, будто действительно один из русских ботаников назвал в честь нашего генерала вновь открытое растение.
Пришлось и нам увидеть Лукошкина не «яко зерцалом в гадании», а лицом к лицу.
Как-то рядом с гимназией загорелся примыкавший к её задней ограде деревянный постоялый дворишко Павлова, дорогой для нас потому, что там всегда останавливались приезжавшие за нами из деревни лошади и люди. В гимназии была своя пожарная труба, называвшаяся у нас в просторечии кишкою. Семиклассники и шестиклассники нашего пансиона, не дожидаясь не только распоряжения, но даже появления своего начальства, живо взобрались на низенькие железные крыши сараев, примыкавших к ограде, и стали работать кишкою по пылавшему у ног их двору. Мы, малютки, тоже, разумеется, все сейчас же очутились на крышах, как воробьи на сучках.
Треск падающих стропил, рёв разливавшегося пламени, клубы дыма, крики и суетня народа, гром пожарных команд, — всё это до такой степени поглотило нас, что мы совсем не замечали, что происходило у нас за спиною, на дворе гимназии.
Громкий и гневный голос донёсся до нас оттуда, и мы все разом обернулись… Как раз у сараев, на которых мы толпились, стоял сам страшный генерал Лукошкин и разносил на чём свет стоит нашего не менее страшного директора. Бедняга Румшевич совсем не был похож на того величественного и грозного колосса, которым он всегда нам представлялся. Он растерянно вытягивался перед ругавшим его генералом в своём шитом мундире со шпагою, склонив покорно лысую лобатую голову под припёком полдневного солнца, и почтительно держал в руке снятую треуголку. Когда он успел облечься в мундир и прискакать в гимназию, было просто непостижимо. Но страсть Лукошкина к пожарам была так хорошо всем известна, что директор рассчитывал его встретить тут наверное, и счёл долгом благоразумия явиться в полном параде. Почти сейчас же после него прискакал и помощник Лукошкина князь Мцхетов, и окружные инспектора, и всё, что имело какое-нибудь далёкое или близкое касательство до гимназии, и все, подобно нашему директору, во всех своих регалиях. До того страшна была всем неминучая встреча у огня с взыскательным начальником.
Вся эта блестящая свита стояла несколько поодаль, а его превосходительство, не стесняясь ни их, ни нас, ни гимназических служителей, подвозивших и подносивших воду, продолжал кричать на весь двор сердитым генеральским голосом, топая ногами и сжимая кулаки:
— Ты должен был мне давно рапортом донести, что такая лачуга примыкает к казённому зданию… Чьё это дело? Под суд тебя упеку! Белый ремень на тебя надену! Загоню тебя туда, куда Макар телят не гонял!
А бедный наш Румшевич, бледный, как его манишка, только автоматически кланялся, трясясь всеми членами. Мы окаменели на своих местах, не смея пошевельнуться.
В эту минуту, будто к довершению бедствий нашего злополучного директора, пятиклассник Огнянов, забравшийся ради удобств созерцания пожара на гимназическую мачту, и притаившийся там при неожиданном появлении грозного генерала, может быть, от испугу, а может быть, устав держаться на весу такое долгое время, сначала быстро скатился, а потом сорвался, разжав руки и ноги, и стукнулся со всего размаха животом об землю. Удар был так силён, что он даже не крикнул. Его подняли посиневшего, без чувств, и понесли в больницу.
Гневу генерала не было конца.
— Это что ты тут виселиц нагородил, разбойник? — неистово набросился он опять на директора. — Шеи хочешь детям переломать? Ноги искалечит! Знаешь ли ты, что тебя самого на этой виселице повесить за это нужно! Чтоб завтра ничего не было… Вон все эти выдумки! Ты мне головой ответишь, если этот воспитанник не выздоровеет… Сам сиди день и ночь над ним, умирай!
И он сердитыми шагами, бросая кругом на всех присутствующих уничтожающие взгляды, быстро направился к дверям гимназии, чтобы опять пройти на пожар.
На другое утро нашей злополучной гимнастической мачты уже не существовало, и даже ямки от неё были бесследно засыпаны.
Второе моё знакомство с Лукошкиным было ещё жутче.
Нужно сказать, что Лукошкин, хотя и считался главным над нами, но ни в какие учебные и воспитательные дела никогда не мешался, никаких классов не посещал, ни на каких экзаменах и торжественных актах не присутствовал. Для этих, так сказать, низших функций существовал особый помощник его князь Мцхетов, хотя грузинский, но всё-таки князь и тоже важная особа. К педагогии он имел такое же отдалённое отношение, как и наш директор Румшевич. Он тоже в старинные годы, по примеру прочих господ порядочного круга, баловался стишками и тоже напечатал в своё время в каком-то альманахе какой-то «Цветок на гроб Агатона» или «Послание к Хлое», был близок с поэтом и министром Ив. Ив. Дмитриевым, и состоял членом «Общества любителей российской словесности».
Сам же генерал в учебной и учёной области исключительно занимался наведением спасительного страха, без какой-либо более определённой программы. Увидит, проезжая, осыпавшуюся штукатурку или гимназиста без пуговицы, ну, и налетит коршуном, и задаст немилосердную трёпку кому следует.
Мы сидели, мирно позёвывая на своих длинных чёрных партах, изрезанных ножичками, исписанных мелом, чернилами и карандашом, испачканных всем, чем только могут пачкать пакостные руки гимназических лентяев, и подрёмывали в ожидании звонка на скучном уроке математики, как вдруг неожиданный, никогда не бывавший в эту пору звонок — настоящий набат к пожару или нашествию неприятеля — заставил всех вскочить на ноги.
И учителя, и ученики шумною рекою выливали из разом отворившихся классов, заполоняя, будто весенний разлив вод, широкие коридоры. Само собою всё текло со всех сторон к центральному фокусу гимназии, к круглой приёмной «под часами», где всё ещё продолжал колотиться неистовый звонок, и где всегда разрешались загадочные новости гимназии.
— Тише, тише! Выстройтесь поровнее! Не напирайте табуном… Не топочите, как лошади! — торопливым шёпотом в отчаянье упрашивал инспектор, останавливая безнадёжно распростёртыми руками по очереди каждый класс. — Генерал тут! Всех велел собрать… Сердит ужасно… Боже избави шуметь!
С глухим гулом продолжали двигаться сотни грубых ног, привстававших для осторожности на носки. Мы равнялись на ходу в пары, как умели, и со страхом вступали в круглую залу. Там уже стояли, окаменев рядами кругом стен, старшие классы. Директор и все учителя были собраны у часов, и перепуганные лица их ещё более усиливали нашу тревогу.
Генерал стоял молча, в повелительной позе, посреди приёмной, провожая негодующим взглядом входившие по очереди колонны. За ним у входных дверей вытянулся неподвижно, как статуя, наш шевронист — швейцар с перекинутой на руку генеральской шинелью.
Никто из нас не успел хорошенько оправиться, а несколько часов классного сиденья у белых стен, классной возни и всяческой классной распущенности превратили нас в довольно неопрятное и довольно беспорядочное воинство, совсем не годившееся для парадного смотра высшего начальства. По глазам Лукошкина было ясно видно, что наш неприбранный вид и наши табунные движения приводят его генеральскую душу, алкавшую во всём солдатского порядка и солдатской дисциплины.