Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Мы так привыкли видеть его торжественно совершающим одни лишь официальные акты учительства и священства, что даже представить себе не могли, чтобы у отца Антония нашлись в обиходе обыкновенные житейские слова для обыкновенных житейских дел. Он даже в домашний быт вносил ту же величавую чопорность и суровую сдержанность, которые производили на нас, его учеников, такое глубокое впечатление.
— Акилина, подай сей плод! — кратко говорил он жене, указывая костлявым пальцем на яблоко. — Жено! Насыть младенца! — строгим голосом напоминал он ей при криках грудного младенца.
Батюшка любил говорить нам поучения по всякому случаю, и почти каждый класс начинал притчею по поводу какого-нибудь события нашей гимназической жизни, так что уж мы при первом слоге впивались в него ушами и глазами, стараясь поскорее догадаться, на кого и на что хочет намекнуть он.
Один из богатеньких четвероклассников наших волонтёр Казмин, сын откупщика, постоянно обгонял на своих рысаках скромно шествовашего пешком отца Антония, кое-когда даже обдавая его брызгами грязи из-под копыт пристяжных. Батюшка никогда не упускал публично перед целым классом напудрить за это Казмину голову.
Как только он войдёт в класс с глазами, сверкающими горячее обыкновенного, так мы и знаем, что начнётся головомойка Казмину. Прочтут громко и отчётливо молитву перед ученьем, походит, походит батюшка по классу, с безмолвным состраданием покачивая головою, и начнёт словно сам с собою:
— Бедный христианин, быть может, и несравнимо достойнейший, бредёт по образу апостольскому пешим хождением через прах и грязь, а тщеславные сыны человеческие, надменные земным богатством своим, рыщут на колесницах по стогнам града, и даже не обращают горделивого лица своего на тех скромных путников, коих они покрывают прахом колёс своих…
— Казмин! Казмин! Это он о Казмине! — сейчас же пробегает по классу оживлённый довольный шёпот, а Казмин обдёргивается и краснеет, чтобы, когда придёт надлежащая минута, встать и попросить обычного извинения у батюшки.
Особенно славилось в гимназии любимое поученье батюшки, которое он говорил семиклассникам в один из последних классов перед выпуском. Это был практический совет юношам, покидавшим школу и вступавшим в жизнь, как нужно переносить невзгоды этой жизни. Я хорошо помню начало этого поученья, которое все мы знали наизусть за много лет до того, как приходилось услышать его в седьмом классе из уст самого батюшки.
— Когда обуяет вас малодушие житейское, то вознеситесь мысленно превыше атмосферы земные, да и воззрите оттуда вниз… Тогда и планида наша вся с песчинку покажется, а не токмо что!
Что касается меня, то поученья и проповеди батюшки потрясли меня до глубины души. Все слова его были такие страшные, и глаза его были страшные, и колючие усы его были страшные, стоишь, бывало, перед ним в церкви, спрятавшись в рядах товарищей, и дрожишь всеми жилками, впившись глазами в его грозную фигуру, пристыв ухом к его грозной речи… Даже когда он служил за престолом в алтаре и воссылал протяжным резким басом молитвы Кроткому Спасителю мира, то моему глупому ребяческому воображению, начинённому образами библейского мира, он казался в своей рогатой шапочке суровым первосвященником Израиля, или неумолимым библейским пророком, способным бестрепетно заклать перед алтарём Иеговы и четыреста жрецов Ваала, и триста «жрецов дубровных».
В классе батюшки порядок и внимание были примерные. Никто не смел не слушать, никто не решался шалить. А чуть что послышится на задних скамьях, пронзительное око отца Антония сейчас же отметит виновника, и пронзительный бас его воткнётся в него, как булавка в пойманного жука:
— Оглашенный! Изыди!
А изыдешь, разумеется, прямо в объятия инспектора.
Знали у батюшки все без исключения и всё без исключения. Даже отпетые старики «гор Ливанских», и те почему-то интересовались Законом Божиим, и к всеобщему удивлению, учили уроки из него.
— Голубчик Шарапчик! — приставал ко мне необычно важным голосом громадина хохол Толстошеенко, пропивавший обыкновенно в начале года все свои учебники. — Дай законца позубриться!
И я давал, и он садился и зубрил, и главное, он отвечал и весь класс дивился, а он сам, конечно, больше всех, так что возвращался от кафедры красный и сконфуженный, словно знанием урока совершил перед товарищами невесть какое отступничество долга и невесть какое противозаконие.
Никаких объяснений урока в классе батюшки не полагалось, ибо он это считал вредным модничанием и переливанием из пустого в порожнее, а просто-напросто задавал несколько страниц «от сих до сих», и дело с концом.
Точно так же просто бывало и спрашивание уроков. Воссядет наш отец Антоний в широких воскрылиях сверкающих одежд на кафедру, вызовет кого следует, и вонзившись в него в упор глазами, скажет только:
— Ну-с, начинай!
Отличные ученики должны были отвечать из Катехизиса, не ожидая вопросов; они знали назубок не только ответы, но и вопросы.
— Вопрос: что есть Катехизис? Ответ: Катехизис есть слово греческое, оно значит оглашение, то есть изустное наставление.
И пошёл, и пошёл!
В редких случаях батюшка бывал вынужден напомнить начало какому-нибудь ветрогону.
— Ныне что у вас? — громко и важно спросит он вызванного ученика.
— Сегодня у нас церковная история.
— Ну-с, отвечай!
Оторопевший бедняга забыл, чем начинается урок, и в смущении мнётся на месте. Батюшка долго и неподвижно смотрит на него суровыми неодобрительными очами и, наконец, произносит:
— После бури гонений…
— Наступил наконец мир для церкви христианской, — торопливо подхватывает как на почтовых оправившийся ученик. — Константин, победивший силою креста, и сам оною побеждённый… — и дальше, и дальше, и ни разу больше не споткнётся, пока не долетит, запыхавшись, до рокового «до сих».
А батюшка всё время сидит, строгий и неподвижный, молча вперив грозные очи в глаза отвечающего, и весь мало-помалу переполняясь внутренним торжеством при звуках этого журчащего безостановочно, как ручей, отрадного ему ответа. Кажется, не только глаза, но и усы, и борода, и острая шапочка на голове, и самые складки его широкой рясы, — всё теперь ликует и светится от удовольствия.
— Вам пять, господин, — коротко и резко отчеканивает он и вызывает следующего ученика.
В одном только случае библейская величественность нашего отца Антония исчезала куда-то с непостижимою для нас быстротою. Это бывало при посещении класса начальством, директором или окружным инспектором. Не успеет отвориться дверь перед важным посетителем, как наш батюшка порывисто соскакивал с кафедры, и низко пригнувшись своею острою скуфьею, почтительно ретировался задом в какой-нибудь скромный угол, смущённо запахивая полы рясы. А уж на экзаменах с архиереем и говорить нечего!
Нашего строгого отца Антония мы совсем тогда не узнавали. Куда что девалось! И поза такая смиренная, и голос тоненький, ласковый, совсем не его. Обычного величия следа нет, даже глаза кажутся не чёрными, а серыми, и борода с усами будто мягче стали, не торчат больше, не колются, да и люстриновая ряса словно потеряла блеск и шумливость.
Когда же по уходе архиерея экспертом по Закону Божию оставался архимандрит или соборный протопоп, то отец Антоний сейчас же переменял тон и ни за что не выпускал из своих рук бразды экзамена.
Помню, как вызвали меня на первом же переходном экзамене к зелёному длинному столу, на середине которого стояли роковые тарелки с билетиками, и вокруг которого важно восседал синедрион камилавок. Я было обрадовался, что не придётся отвечать перед архиереем, но архимандрит, его заменивший, оказался ещё более неудобным для нас любомудром, и огорошивал нас такими вопросами, что даже сам всезнающий наш Алёша должен был спасовать перед ним.
Я был четвёртою по счёту жертвою этой неожиданной богословской пытливости. Сам отец Антоний был озадачен и взволнован поведением его преподобия. Трём хорошим ученикам пришлось поставить слабые отметки, и он решился не давать в обиду остальных.
Только что я лихо отбарабанил батюшке доставшийся мне билет о трёх ипостасях, и уже ожидал с трепещущим от счастия сердцем, как батюшка перед всем этим сановитым собранием богословов выпалит в меня обычное «вам пять, господин», — как вдруг я почувствовал на себе коварно ласковый взгляд, и отец архимандрит, приятно улыбаясь и одобрительно помахивая головою, обратился ко мне мягким, вкрадчивым голосом:
— А дозвольте, младый юноша, обеспокоить вас ещё одним, не весьма великим вопросом: что, по учению церкви, должно знаменовать появление иерея перед затворёнными царскими вратами во время всенощного бдения?
Я в искреннем испуге глядел на красное лицо архимандрита, вспотевшее от долгого сидения в классе, и даже не пытался отвечать. «Ну, теперь пропал! — ударило меня в сердце. — Сейчас единицу вместо пятёрки закатят!»