Ульрих Бехер - Охота на сурков
— Обычно мельница летом работает до полуночи. Но сегодня все остановилось.
— Сегодня воскресенье.
— Мощный взмах твоей руки остановит все станки!..[148] Черт побери, каким ошибочным оказался этот вывод для Европы.
— Но не для России, — заметила Ксана.
— Потому, может быть, что в России в те времена относительно меньше было станков.
Я сделал последний поворот, и двойные фары осветили мощные, защищенные крышей ворота Луциенбурга. Вот он, настоящий подъемный мост, гордость Куята. Дед, как и его предшественники, не выкинул мост на свалку, а даже увеличил его грузоподъемность и «регулярно смазывал ворот на случай, ежели судебные исполнители, а по-швейцарски сборщики налогов, вздумают штурмовать крепость».
— Ворота, сдается мне, заперты. Прошу не пугаться, я дам сигнал.
Я дважды нажал на роскошный клаксон, ломая себе голову, догадывается ли Ксана о телеграмме, врученной мне господином Душлетом два часа назад, что была отправлена из Мурска-Со-боты и подписана Орте, о телеграмме, которую я тотчас изорвал на мелкие клочки? Тут снова «подал голос» мой лоб.
— Ага, Красный барон. Вечер добрый, милостивые государи, а может, товарищи.
Тщательно, весьма-весьма тщательно заперев за нами тяжелые, обитые железными листами ворота и заложив засов, Пфифф с ловкостью жокея вскочил на радиатор. Хоть и был он покрупнее бывшего жокея английского короля, но напомнил мне Фица. Я медленно повел машину по булыжнику Павлиньего двора (так с незапамятных времен звался внутренний двор замка). Его освещал фонарь в стиле барокко, словно вывезенный с Плас Станислас в Нанси. Проехал мимо колодца; из него, однако же, нам не помахала отрубленная женская рука, лишь тускло поблескивала кованая решетка, которой Куят, оберегая внуков, приказал закрыть колодец двадцатиметровой глубины. Две машины, закрытая и открытая, стояли под замурованным окном эркера; из него, однако же, не выскользнула «женщина в белом». (Сегодня мне было не до шуточек о привидениях Луциенбурга.) Остальные окна Павлиньего замка, как называли эту часть Луциенбурга, закрыты массивными ставнями в красно-желтую волнистую полоску; в слабом свете фонарей они казались тускло горевшими сторожевыми огнями.
Окна первого этажа освещены, во втором только одно — рядом с замурованным (ему, как и прочим, ставни оставили). Из комнаты доносилась детская болтовня.
— И много куятовых внуков понаехало, Пфифф? — спросил я, опустив боковое стекло.
— Все девять штук. Ведь шефу послезавтрева семьдесят стукнет.
— А мы и не знали.
— Завтра пожалуют соответственно и все три родителя, господин фон Кверфурт, господин фон Прецничек и господин Хеппенгейм. Последний с супругой. — (Он имел в виду Седину, ту единственную дочь Куята, два брака которой в буквальном смысле слова потерпели крушение.) — Между нами говоря, у шефа уже голова кругом идет от всех приготовлений. На беду, не от них одних…
Пфифф замолчал и спрыгнул с радиатора, как только я затормозил у лестницы. Шурша серой тафтой, с нее спускалась бабушка Куят в «маленьком вечернем платье», невзрачная, хоть и в норковом палантине, хвостики на концах которого, казалось, зачахли с тоски. Плаксиво дрожащим, почти хны-кающе писклявым голоском она воскликнула:
— Ах вот и они наконец-то наши умники-разумники! Ах, ах, какие же вы нарядные! Ученая Ксаночка-женушка с осиной талией, и Требла, благородненький рыцарек пролетариата!
«Пролетариат-и-ка!» — так и хотелось мне ее поправить. Бабушка Куят, урожденная Дитгельмина фон Плессенов, дочь мелкого бранденбургского помещика, которую дед, ехидно поддразнивая, называл «Гельма, Кирасирова доченька», а порой и «Владетельная принцесса», принадлежала к тому типу прусских женщин, у которых в старости резко меняются черты лица. Некогда миловидные, они не просто расплылись, они, можно сказать, были утрачены. Некогда грациозная фигурка, рядом с которой юный Selfmademan[149] Генрик Куят выглядел еще более мощным, не то чтобы располнела, но стала какой-то бесформенной. Характер бабушки проявлялся главным образом в голосе, а он и в ее девичьи годы имел склонность к плаксивым интонациям. «Ныла она еще девчонкой, а с тех пор, как из санатория в санаторий переезжает, от ее хронического хныканья житья не стало», — утверждал Куят с подчеркнутой бессердечностью. «Я-то в тропиках себе всего две хвори, да и то со смехом подцепил — малярию и расширение сердца, а Кирасирова доченька столько их в себе раскопала, что уж до ста годков наверняка дотянет». Однажды дед со всеми подробностями рассказал мне, как он, вернувшись в первый год нашего века с Амазонки «каучуковым королем», встретил крошечную Дитгельмину на балу берлинского общества альпинистов, как стесненный в средствах помещик отдал ее в жены «германо-бразильскому первопроходцу» и какой разразился скандал, когда обнаружилось, что папаша Генрика Куята, который до поры до времени держался в тени, всего-навсего бывший берлинский ломовой извозчик, владевший захудалым магазинчиком дешевых копилок.
— Кирасирова доченька тебя, Требла, терпеть не может, ведь ты из Австрии, — хихикал дед в восторге от того, что выдал секрет, — Тестя твоего до небес превозносит, это же хороший тон — превозносить знаменитого на весь мир клоуна, к тому ж она числит его итальянцем. А о твоей жене даже всплакнула: «Наша Роксана и впрямь стала красавицей, но со всей своей классической филологией осталась глупышкой». — (Ксана это замечание восприняла как величайший комплимент: она получала чертовское удовольствие, когда ее считали дурашливой красоткой.)
Бабушка Куят обожала уменьшительные формы слов, но они не имели ничего общего с бесчисленными шутливо-ласкательными словечками, которые рассыпала Эльзабе Джакса. В уменьшительных словечках бабушки, возникших в общении с многочисленными внуками, порой скрывались преострые колючки.
— Добрый вечер, бабушка, — сказали мы в одно слово.
Я выскочил из машины и, поцеловав бабушке руку, на ощупь точно пергаментную, пробормотал:
— Мое глубочайшее почтение, сударыня, — хотя прекраспо знал, что она презирает подобные «венские фигли-мигли», и тут же углядел, что Ксане помогал выходить из машины Пфифф, хотя не в ее обычае было принимать в этих случаях помощь.
— Поужинать успели, «супруги-деточки»? Нет? Так живо в дом! В Павлиньем зале вас ждет холодная кашка.
Но тут Пфифф с выражением такого смущения и таинственности, каких я за ним ранее не замечал, объявил:
— Извиняйте, госпожа Куят, шеф приказал мне незамедлительно препроводить господина Треблу в башенный кабинет, и одного, шеф подчеркнул — одного.
— Ну, так оставим наших господ Всезнаек одних, — захныкала бабушка, — Бутербродик Требле и в башне перепадет.
А тебе не очень скучно посидеть с старой больной бабусей часок, а то и два, Ксаночка-милочка?
— Мне никогда не бывает скучно, бабушка-милочка, — ответила Ксана.
— Вот как! Но мне еще надобно уложить бай-бай хеппен-геймовских малышей, а уж потом мы поболтаем… только, если позволишь, не на хи-хи-хинди, — всхлипывающее хихиканье, — но мне нужно прилечь.
— Мне тоже, — ответила Ксана.
— Что-о-о?
— Ммм, — промычал я, — у Ксаны недавно был бронхит.
— Ах боже мой, ах боже мой, — захныкала, приободрившись, бабушка, — мне принципиально ничего не рассказывают.
Я поставил «крейслер» у колодца, из коего мне опять не помахала отрубленная рука, и в стуке мотора мне послг, нпа-лись монотонные удары пинг-понгного шарика, а взглянув назад, на лестницу, ведущую в дом, успел еще заметить в последнюю минуту темно-красное мерцание нарядной накидки на плечах Ксаны. В нем мне почудился прощальный привет кому-то, кто пускается в долгое путешествие…
Пфифф незамедлительно перешел на «ты».
— А это чертовски-роскошное американское авто, надеюсь, не твое, товарищ?
— Бог свидетель, нет.
— Взял напрокат?
— Нет.
— Одолжил?
— Нет.
— Стибрил?
— Стибрил, — подтвердил я. — Закрыть верх?
— Так дождя-то не будет.
— Нет, чтоб запереть машину.
— А у тебя там что, драгоценности? Тут место надежнее, чем у Шикльгрубера в его Адлерхорсте.
— Никаких у меня драгоценностей пет. Всего-навсего «вальтер», но и разрешения нет.
— Никуда он не денется, твой «вальтер». А на кой тебе эта громыхалка, товарищ?
— Так ведь война, товарищ, идет не только в Испании.
— Это ты о классовой борьбе? Так ведь она, известное дело, была и век будет.
— Я говорю о второй мировой войне.
— Второй мировой? — От слов этих, произнесенных на ярко выраженном прусском диалекте, так и разило войной. — Войне? — Пфифф отвернулся, вытащил из кармана фонарик и буркнул через плечо: — Все может быть. Нынешний-то мир на глиняных ногах. Не я ли это завсегда твердил у Ашингера[150].