Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
Кропоткин, раздевшийся в теплой комнате до рубашки и разувшийся, стал неспешно одеваться. Голоненко сменился, больше с ним не встретиться, думал он. Связь с товарищами оборвалась. Хорошо, что удалось послать хоть одну записку.
— Жаль, господин майор, покидать такую удобную комнату, — сказал он.
— Найдете удобства и на новом месте, — сказал Оноприенко.
— А куда меня повезут?
Майор не ответил. Он молча провел арестованного к арочным въездным воротам, где стояла синяя, под цвет жандармских мундиров, карета. Возле открытой ее двери стоял офицер, толстый кавказец с пышными усами.
Арестант поднялся в карету. Офицер сел с ним рядом, притиснув его к окну. Кропоткин с трудом выдернул из-под толстяка полу своей шубы.
Карета выехала на набережную Фонтанки, свернула на Цепной мост, миновала его и покатилась вдоль Мойки, мимо Летнего сада, мимо Марсова поля. В Литовский замок, вероятно, везут, думал Кропоткин. Именно в этой огромной пересыльной тюрьме, переполненной уголовными преступниками, сидели некоторые наши товарищи. Чарушин и до сих пор там томится. С начала января.
— Мы едем в Литовский замок? — спросил он.
Кавказец молчал.
Карета свернула вправо, пересекла Миллионную, выехала на Дворцовую набережную и покатилась к Дворцовому мосту. Ага, везут все-таки в Петропавловку, понял Кропоткин. Значит, надолго запрут. На годы.
Сияло под закатным солнцем водное раздолье у стрелки Васильевского острова. Арестант смотрел на Неву с тоскливым очарованием, зная, что не скоро ее увидит. Он хотел глянуть на дворец, но противоположное окно кареты наглухо было заслонено тушей толстяка-кавказца. Только на мосту Кропоткин оглянулся и увидел колоннадное здание Зимнего. Увидел Петровский бархатно-малиновый зал и себя, стоявшего в ряду юных офицеров перед императором. «Князь Кропоткин?! Так ты едешь в Сибирь?»
Да, ваше величество, опять туда. Под конвоем. Скоро ли отправите? Через год? Через два?
ГЛАВА 21
Он долго стоял, озираясь, посреди каземата, оглушенный страшной тишиной, — она рухнула на него, как только захлопнулась тяжелая дубовая дверь. Стоял в больших желтых туфлях и длинном зеленом халате, чужой сам себе. Он всегда ненавидел халаты и туфли, и вот его облачили.
Он сел на табурет, скинул туфли, стащил отвратительные толстенные плотные чулки. Встал, начал обследовать свое мрачное жилище. Поднялся на табурет и дотянулся до широкого полукруглого окна с двумя железными рамами и решеткой. Подтянувшись еще повыше, он смог просунуть несколько голову в глубину амбразуры. В левой стороне поодаль увидел высокую трубу Монетного двора. Значит, окно выходит к Неве, догадался он. Да, к Неве. Но ни с реки, ни из города сюда, в это внутреннее здание Трубецкого бастиона, не доносится никакой звук.
Он спрыгнул с табурета и проплелся по каземату. Войлок, устилавший пол, оказался сырым, почти мокрым. Босыми ногами ступать по нему было неприятно. Пришлось все-таки надеть туфли-бахилы.
Он подошел к стене, провел ладонью по обоям. Они тоже были сыры. На обоях он заметил прорванную кем-то дырку. Просунул в нее палец, нащупал полотно, под полотном — проволочную сетку, под сеткой — войлок, под ним — камень стены. Вот так закупорка! Не проникнуть сюда ни единому звуку. Стены двухаршинной толщины и кругом войлок. Себя-то хоть можно здесь услышать?
И он запел во всю силу голоса арию Бориславы.
— «Ужели мне во цвете лет любви сказать: прости навек», — пропел он и прислушался.
Открылось дверное окошко.
— Господин, петь нельзя, — сказал часовой.
— Я хочу петь, — сказал арестант.
— Петь не позволяется.
— А я все-таки буду.
Часовой захлопнул окошко и побежал куда-то по коридору, глухо скрипя сапогами в войлочных калошах.
Минут через десять в каземат вошел маленький усатый смотритель, который давеча привел сюда арестанта.
— Петь здесь запрещено, — сказал он. — Порядок установлен не нами. О нарушении его я обязан докладывать коменданту крепости. Не делайте себе хуже.
— Но у меня совсем пропадет голос, если я буду тут месяцами молчать, — сказал Кропоткин. — Я не могу сидеть молча.
— А как мне быть? — развел руками смотритель. — Послушайте, пойте уж лучше вполголоса, про себя. Прошу вас, не подводите меня.
— Хорошо, буду петь вполголоса, — согласился Кропоткин, пожалев растерявшегося смотрителя.
Но не прошло еще двух суток, и арестант вовсе перестал петь. Надо было иначе сопротивляться обстоятельствам. Надо было спасать свои силы.
И он заставил себя ежедневно дважды заниматься гимнастикой и отшагивать не меньше семи верст. Чтоб выполнить свой дневной урок ходьбы, он должен был 1050 раз пройти по длинному (10 шагов) каземату. Не загружая голову счетом, он каждый раз, минуя стол, на котором лежали заранее сосчитанные папиросы, машинально отодвигал одну из них от кучки. Голова же его оставалась свободной, и он мог сочинять повести на сюжеты русской истории, как сочинял свои «Тайны народа» Евгений Сю. Сложение повестей отвлекало от мрачных дум, но зато сильно изнуряло мысль — невероятно трудно было запоминать предыдущие фабульные нагромождения и связывать их с последующими. Но это была все-таки работа, хотя и похожая на сизифов труд.
Утром, когда безмолвный крепостной солдат приносил чай и французскую булку, арестант, уже отшагав две версты и сочинив половину новой исторической повести, садился завтракать, затем брался за книги. Книги звали его к другой работе, далеко не сизифовой. За две недели он прочел всю «Историю 18 века» Шлоссера, и ему захотелось полнее изучить Великую французскую революцию, ее главную силу — народную. Но для такого глубокого изучения нужны были источники — огромный фактический материал, чего в крепости найти невозможно. От Шлоссера он перешел к Беляеву и Сергеевичу. «Крестьяне на Руси», «Вече и князь» увлекли его в древние и средние века России. У обоих исследователей он находил много вновь открытых исторических фактов, на которые мог опираться, развивая свои мысли о народном самоуправлении, о будущем безгосударственном социальном строе, о русской общине, этой многовековой колыбели грядущего социализма. Углубляя и расширяя мысли, изложенные в его программной записке, он мог бы теперь написать большую книгу, но для этого нужны были бумага и перо (или карандаш), что не в силах было предоставить крепостное начальство без позволения императора, а к нему бывший паж его величества обращаться с просьбой не хотел. От сочинения повестей он отказывался и все более увлеченно обдумывал замыслы своих будущих исторических и научно-социальных книг. Эта работа не оставляла его даже на прогулках. За час до полуденного выстрела крепостной пушки арестанту безмолвно приносили шляпу, сюртук, панталоны и сапоги и безмолвно выводили его во внутренний дворик пятиугольного двухэтажного тюремного здания. Вместо четырех темных стен и сводчатого потолка каземата здесь он видел пять стен с глубокими зарешеченными окнами, каменную баньку, а за бастионом — дымящую трубу Монетного двора, а дальше — золотого надсоборного ангела, который летел то в ту, то в другую сторону, иногда благостно сиял под солнцем, но чаще всего тускло и мрачно желтел под низкими тучами, однако в любую погоду арестанту, шагающему по узкому тротуару вдоль пяти стен, отраднее было смотреть на ангела, чем на все остальное, что он мог видеть. Во двор временами прилетала маленькая стайка воробышков, а раз как-то к этой компанийке спустились два голубя. Воробьишки нашли на булыжном настиле кусочек хлеба (из окна кто-то бросил) и суетливо клевали. Голуби же тоже намеревались полакомиться, но ожидающе ходили вокруг малых пташек, не разгоняя их. Арестант остановился и смотрел на трогательную сценку птичьей жизни. Где же тут беспощадная борьба за существование?.. Еще в Сибири, прочитав только что дошедшее туда «Происхождение видов» великого Дарвина, Кропоткин стал пристально наблюдать в путешествиях за жизнью животных. Да, в живой природе он всюду видел борьбу за существование, но не находил ее внутри каждого вида. Больше того, нередко он замечал дружное и межвидовое сожительство. И вот эти голуби. Что им стоило разогнать мелких пташек, но нет, они терпеливо ждали, великодушно позволяя им насытиться. В чем тут дело? Не действует ли в природе рядом с законом Дарвина еще какой-то закон, может быть, противостоящий дарвинскому, уравновешивающий? Не таит ли в себе животный мир какой-то зачаток нравственности?.. Да, еще в Сибири он хотел написать статью о своих биологических наблюдениях, но тогда не хватало для этого времени, а теперь… Трое охранников настороженно смотрят на остановившегося арестанта, и один из них, унтер, безмолвно подает ему знак — кончилась прогулка, пожалуйте в каземат… Но что такое? Унтер не ведет его на второй этаж, останавливает внизу, у двери кордегардии. Из кордегардии выходит маленький усатый смотритель Богородский. «Вам позволено свидание», — говорит он и заводит арестанта в соседнюю комнату, и Кропоткин видит за двумя решетками, между которыми прохаживается жандарм, сестру и племянницу. «Боже мой, боже мой! — тихо стонет Лена. — Петя, как ты себя чувствуешь?» — «Хорошо, Леночка, хорошо, — отвечает он, — вот если бы еще работать. Сходи, сестрица, в Географическое общество, не смогут ли там похлопотать, чтоб мне работать». — «Схожу, Петя. Я видела Ивана Семеновича, его выпустили, продержали только несколько дней, он сказал…» — «Об этом нельзя! — обрывает жандарм. — О деле — ни слова!» — «Не говори, Леночка, о моем деле, мне здесь неплохо — книги, ходьба, прогулки». — «Я буду жить вблизи, переехала в Петербург, пока в гостинице, подыскиваю квартиру», — говорит Лена. Мелово-бледная, без кровинки в былом розовом лице, измученная, она едва держится, не плачет, а Катя жмется к ней в ужасе и беззвучно рыдает, то и дело утирая ладонью мокрое лицо. «Каточек, успокойся, — просит ее дядя, — милая, родная, успокойся, в жизни ничего страшного, читай Вагнера, всегда помни Волчка и Макса… Леночка, не горюй, дело мое честное, я не преступник…» — «Прекратить! — приказывает жандарм. — Свидание кончено».