Висенте Ибаньес - Кровь и песок
Иисус умер. Ради него женщины оделись в черные одежды и мужчины закутались в плащи с капюшонами, уподобившись каким-то странным насекомым. Трубы возвещали о его смерти театральными выкриками. Храмы оплакивали его в мрачном безмолвии, закрыв двери темными завесами... А река по-прежнему вздыхала и журчала, словно приглашая уединившиеся пары посидеть на ее берегах. И пальмы равнодушно склоняли вершины над зубчатыми стенами; и апельсиновые деревья источали манящий аромат, словно не признавали ничего, кроме власти любви, дарящей жизнь и наслаждение; и луна надменно улыбалась; и башня, казавшаяся голубой в лунном свете, теряясь в таинственной вышине, быть может, думала с простодушием неодушевленных предметов, что с веками изменяются человеческие представления и что те, кто некогда извлек ее из небытия, верили в другого бога.
Толпа на улице Сьерпес заволновалась в веселом оживлении.
Под звуки музыки приближалась процессия братства Макарены.
Бешено били барабаны, ревели трубы, кричали толпящиеся в беспорядке макаренцы. Зрители становились на стулья, чтобы как следует рассмотреть шумное, медленно продвигавшееся шествие.
Впереди, размахивая палками и выкрикивая приветствия святой деве, бежали посреди улицы оборванные мальчишки. За ними следовали растрепанные, нищенски одетые женщины; радостно озираясь вокруг, они гордо шествовали под любопытными взглядами городской знати по улице Сьерпес, в самом центре Севильи, куда редко заглядывали в обычное время.
В эту чудесную ночь они мстили за свою нищету, они кричали в окна кафе и клубов, где собрались богатые бездельники:
— Вот идут макаренцы! Смотрите все на лучшую в мире! Да здравствует святая дева!
Некоторые женщины тянули за руку захмелевших, повесивших головы мужей. Домой! Но нетвердо стоящий на ногах макаренец сопротивлялся, отругиваясь и дыша винным перегаром:
— Отстань, жена. Должен же я спеть песенку смуглянке!
Прокашлявшись и поднеся руку к горлу, он устремлял взор на статую и хрипло затягивал песню, которая тонула в оглушительном, нестройном гуле труб, барабанов и голосов. Безумие захлестнуло узкую улицу, можно было подумать, что пьяная орда идет на приступ. Сотни голосов распевали на все лады. Вокруг носилок со статуей толпились бледные, потные, едва державшиеся на ногах парни, без шляп, в расстегнутых жилетах, и умирающими голосами тянули саэту, цепляясь за плечи товарищей. По пути к улице Сьерпес на тротуарах Кампаны валялись распростертые тела макаренцев, павших в славном походе.
В дверях одного из кафе стоял Насиональ. Он пришел вместе со всем семейством посмотреть процессию братства. «Предрассудки и отсталость!» Однако, следуя обычаю, он каждый год присутствовал при захвате улицы Сьерпес буйными макаренцами.
Насиональ немедленно узнал Гальярдо по его стройной фигуре и характерному для каждого тореро изяществу, которого не могла скрыть даже инквизиторская хламида.
— Хуанильо, вели процессии остановиться. Тут в кафе сидят иностранцы, им хочется получше рассмотреть Макарену.
Носилки со священной ношей замерли неподвижно. Музыка заиграла один из тех бравурных маршей, какими обычно развлекают публику перед боем быков, и тут невидимые носильщики стали в такт музыке переступать с ноги на ногу, раскачивая платформу из стороны в сторону и прижимая зрителей к стенам домов.
Святая дева вместе со всеми своими драгоценностями, цветами, светильниками и тяжелым балдахином заплясала под звуки веселой музыки. Этот тщательно подготовленный номер был предметом особой гордости макаренцев. Все парни квартала, вцепившись в края площадки, раскачивались вместе с ней и орали во все горло, восхищаясь этим чудом ловкости и силы:
— Пусть смотрит вся Севилья!.. Вот так здорово! Только макаренцы способны на это!
И когда музыка умолкла и носилки остановились, раздался оглушительный возглас — непристойный и богохульный, но вызванный чистосердечным восторгом. Кто-то пожелал здравствовать святой Макарене, святейшей, единственной, которая может и то и это лучше всех известных и неизвестных ему дев.
Братство продолжало свое триумфальное шествие, теряя павших бойцов на каждой улице и в каждой таверне. Восходящее солнце застало процессию далеко от ее прихода, на другом конце Севильи. Утренние лучи заиграли на сверкающем убранстве статуи и осветили мертвенно-бледные лица участников празднества.
Весь кортеж, застигнутый рассветом, походил на толпу распутных гуляк, расходящихся после оргии.
Неподалеку от рыночной площади носилки были брошены посреди улицы, и вся процессия разошлась по ближним кабакам «пропустить утренний стаканчик», заменив на этот раз местное вино крепким агуардьенте из Касальи-и-Руте. Белые туники братьев превратились в грязные тряпки, покрытые отвратительными пятнами. Перчатки были растеряны. За утлом один из кающихся, изогнувшись дугой и опираясь на погасший факел, шумно освобождал свой переполненный желудок.
От блестящего иудейского воинства уцелели только жалкие остатки; можно было подумать, что оно возвращается после разгрома. Капитан еле плелся, шатаясь из стороны в сторону; сломанные перья свисали на его серое лицо, но он старательно оберегал свое славное одеяние от чужих рук. Честь мундира превыше всего!
Гальярдо покинул процессию вскоре после восхода солнца.
Хватит и того, что он сопровождал святую деву в течение всей ночи, и, уж конечно, этого она ему не забудет. Последние часы фиесты, продолжавшейся до полудня, когда Макарена возвращалась в церковь святого Хиля, были самыми тяжелыми. Выспавшиеся, свежие и трезвые, зрители издевались над грязными и пьяными после всенощного бдения братьями, которые были смешны в своих капюшонах при свете солнца. Нехорошо, если увидят, как матадор поджидает этот пьяный сброд у дверей кабака.
Сеньора Ангустиас встретила сына в патио и помогла ему освободиться от облачения. Гальярдо нужно было хорошо отдохнуть после того, как он исполнил свой долг перед святой девой. В воскресенье предстояла коррида — первая после его несчастья. Проклятое ремесло! Никогда не знаешь отдыха, да и бедные женщины недолго пожили спокойно — снова начинаются тревоги и страхи.
Всю субботу и воскресное утро матадор принимал визиты восторженных поклонников, приехавших в Севилью из других городов на ярмарку и праздничные корриды, назначенные в дни страстной недели. Все радостно ему улыбались, уверенные в новых успехах:
— Поглядим, каков ты! Любители надеются на тебя. Как ты себя чувствуешь?
Гальярдо не сомневался в своих силах. За время, проведенное в деревне, он очень окреп. Теперь он чувствовал себя таким же сильным, как до ранения. Правда, когда он охотился в Ринконаде, он ощущал в раненой ноге небольшую слабость, напоминавшую ему о несчастном случае. Но замечал он ее лишь после больших переходов.
— Сделаю все, что могу,— ронял Гальярдо с напускной скромностью.— Надеюсь, все будет хорошо.
Тут вмешивался дон Хосе, как всегда слепо верящий в своего кумира:
— Ты будешь хорош, как роза... как ангел. Считай, что все быки у тебя в кармане!
Поклонники Гальярдо, позабыв на время о корриде, принялись обсуждать новость, облетевшую весь город.
Среди лесистых гор, в провинции Кордова, гражданская гвардия обнаружила разложившийся труп с размозженной головой, почти начисто снесенной выстрелом в упор. Опознать труп оказалось невозможно, но, судя по одежде и карабину, это наверняка был Плюмитас.
Гальярдо слушал молча. С того дня как бык поднял его на рога, он ни разу не видел разбойника, но хранил о нем добрую память. Батраки с фермы рассказывали, что в то время, когда матадор боролся со смертью, Плюмитас дважды заходил в Ринконаду справляться о его здоровье. Потом, когда Гальярдо жил с семьей в имении, пастухи и работники часто сообщали ему тайком, что Плюмитас, повстречав их на дороге и узнав, что они из Ринконады, передавал привет сеньору Хуану.
Бедняга! Гальярдо с грустью вспоминал его предсказания.
Его убили не жандармы. Его подстрелили во время сна. Он пал от руки своих, от руки какого-нибудь «любителя», одного из тех, что идут за тобой по пятам, снедаемые стремлением к славе.
В воскресенье сборы на корриду были еще тягостнее, чем обычно. Кармен старалась казаться спокойной и даже присутствовала при том, как Гарабато одевал маэстро. Она болезненно улыбалась, притворялась оживленной и радостной — и ясно видела, что муж тоже скрывает свою тревогу под принужденным весельем.
Сеньора Ангустиас бродила возле дверей, чтобы еще хоть разочек взглянуть на своего Хуанильо, словно боялась потерять его навсегда.
Когда Гальярдо, надев головной убор и перебросив плащ через плечо, вышел в патио, мать, заливаясь слезами, бросилась ему на шею. Она не произнесла ни слова, но прерывистые вздохи выдавали ее мысли. Выступать первый раз после несчастья и на той же арене, где он был ранен... Все суеверия, жившие в простой душе этой женщины, восставали против такой неосторожности. Ах, когда только он бросит эту проклятую работу! Разве у него еще мало денег?