Висенте Ибаньес - Кровь и песок
Капитан воинственно и гордо поводил головой, озирая орлиным взором легионеров.
— Посмотрим! Пусть только слово скажут о нашей роте!..
Порядок и дисциплина!
И сквозь выщербленные зубы он отдавал приказания тем же хриплым, разухабистым голосом, каким подгонял во время пляски своих дочерей.
Рота двигалась, печатая шаг под бой барабанов. Сколько таверн было на каждой улице! А у дверей каждой таверны стояли веселые гуляки в расстегнутых жилетах и заломленных на затылок шляпах; они уж давно потеряли счет стаканам, выпитым во имя мучений и смерти Христа.
При виде бравого воина все разражались приветствиями и издали предлагали ему стаканчик с благоуханной жидкостью цвета амбры. Капитан, скрывая волнение, отводил глаза в сторону и еще больше пыжился под своими стальными латами. О, не будь он на службе!..
Иногда кто-нибудь посмелее перебегал улицу и подносил стакан к самому носу капитана, пытаясь соблазнить его ароматом вина; но неподкупный центурион, отшатнувшись от соблазнителя, грозил ему острием меча. Долг есть долг. В этом году не будет того, что случалось раньше, когда рота, едва выйдя на улицу, расстраивала ряды и, пошатываясь, брела как попало.
Но постепенно маршировка по улицам превращалась для капитана Чиво в подлинное хождение по мукам. Он изнывал от жары под своими доспехами. Пожалуй, от глотка вина дисциплина не пострадает. И он соглашался пропустить стаканчик, потом другой, и вскоре ряды его войска начали редеть, теряя отстающих в каждой таверне.
Процессия продвигалась с традиционной медлительностью, часами простаивая на всех перекрестках. Торопиться было некуда.
Сейчас полночь, а Макарена должна вернуться в свой дом только к двенадцати часам следующего дня; чтобы пройти по городу, процессии требовалось больше времени, чем на дорогу из Севильи в Мадрид.
Впереди несли сцену «Осуждение господа нашего Иисуса Христа» — подмостки, уставленные множеством фигур. На серебряном троне восседал Пилат, а вокруг него стояли воины в разноцветных плащах и в касках с перьями: они стерегли печального Христа, готового идти на казнь. Христос был одет в темную бархатную тунику, шитую золотом, над его терновым венцом развевались золотые перья, означавшие божественное сияние. Но, несмотря на обилие фигур и богатые украшения, эта сцена не привлекала внимания толпы,— все затмевала та, что следовала позади: королева бедных кварталов, чудотворная богоматерь, дарующая надежду,— Макарена.
Когда из церкви святого Хиля, покачиваясь под бархатным балдахином в лад движениям невидимых носильщиков, появилась божья матерь с нежно-розовыми щеками и длинными ресницами, толпа, сбившаяся на маленькой площади, разразилась приглушенными восклицаниями. Как хороша пресвятая наша повелительница! И годы ей нипочем!
Длинная сверкающая мантия, затканная золотой сетью шитья, ниспадала с носилок и тянулась позади, как огромный пестрый павлиний хвост.
Стеклянные глаза святой девы сияли, словно увлажненные слезами волнения, вызванного приветствиями верующих; еще ярче сияли и переливались навешанные на статую драгоценности, будто панцирем покрывшие шитый золотом бархат. Их были сотни, может быть тысячи. Казалось, святую деву обрызгали сверкающие, горящие всеми цветами радуги дождевые капли. С ее шеи спускались жемчужные ожерелья и золотые цепи с нанизанными на них кольцами, которые при каждом движении вспыхивали волшебным огнем. К тунике и передним полам мантии были приколоты броши, золотые часы, бриллиантовые и изумрудные подвески, кольца с огромными, как булыжники, самоцветами. Все верующие присылали свои драгоценности, чтобы пресвятая Макарена могла показаться во всем блеске. В эту ночь молитвы и скорби женщины выходили на улицу без колец и браслетов, радуясь, что матерь божья украсит себя драгоценностями, которые составляли их гордость.
Публика-знала все украшения, потому что видела их из года в год, и теперь вела им счет, подмечая все новинки. Вон на груди святой девы сияют подвешенные к цепочке драгоценности Гальярдо, матадора. Но не только они вызывают восхищение зрителей. Женщины не могли оторвать глаз от двух огромных жемчужин и целой связки колец. Все это принадлежит девчонке из их предместья: два года назад она уехала искать счастья в Мадрид и вот теперь, желая помолиться Макарене, приехала на фиесту вместе с каким-то богатым стариком. Повезло же девушке!..
Гальярдо, закрыв капюшоном лицо и опираясь на посох — символ власти, шагал вместе с руководителями братства впереди изображения святой девы. Другие кающиеся несли большие трубы, украшенные прямоугольниками из зеленого сукна с золотой каймой. Они поднимали трубы к отверстию маски, и душераздирающий вопль, сигнал страшной казни, нарушал безмолвие.
Но этот наводящий ужас призыв не будил никакого отклика в душах зрителей, не мог обратить их мысли к смерти. По окрестным переулкам, темным и безлюдным, проносились порывы весеннего ветра, напоенного запахом садов, благоуханием апельсиновых деревьев и ароматом цветов. Синева небес бледнела под ласками луны, выглядывавшей из перистых облаков. Мрачный кортеж, казалось, двигался наперекор природе и с каждым шагом терял свою похоронную торжественность. Напрасно стонали трубы, испуская жалобные вопли, напрасно рыдали голоса певцов, заливаясь священными песнопениями, напрасно хмурились статуи жестоких палачей. Весенняя ночь смеялась и благоухала. Никто не вспоминал о смерти.
Вокруг святой девы макаренской в беспорядке толпились ее восторженные почитатели. Окрестные огородники вместе со своими простоволосыми женами до рассвета таскали за собой целые выводки ребятишек. Местные подростки в новых фетровых шляпах, с зачесанными на уши волосами, воинственно потрясали палками, готовые проучить всякого, кто не выкажет должного почтения прекрасной сеньоре. Толпа бурлила в узких улицах, прижимаясь к стенам, чтобы пропустить огромные носилки, и все, не сводя глаз со статуи, говорили только о ней, восхваляя ее красоту и чудотворную силу с легкомыслием подвыпивших людей.
— Оле, Макарена!.. Первая дева в мире!.. Ни одной деве она не уступит!..
Каждые пятьдесят шагов носилки со священными изображениями останавливались. Торопиться было некуда, ночь велика.
Многие хозяева просили задержаться возле их дома, чтобы получше рассмотреть святую деву. Каждый трактирщик тоже требовал, на правах жителя квартала, чтобы шествие остановилось у дверей его заведения.
Какой-то человек, перебежав дорогу, направился к братьям с посохами, шагавшими впереди носилок:
— Подождите, остановитесь!.. Тут у нас первый певец в мире, он хочет спеть саэту в честь святой девы.
«Первый певец в мире» передал свой стакан товарищу и побрел к святой деве, пошатываясь и опираясь на плечи собутыльников. Откашлявшись, он разразился потоком таких низких и хриплых звуков, что в их басовых переливах потонули все слова.
С трудом можно было разобрать, что певец пел о «матери», о божьей матери, и всякий раз, когда он произносил это слово, голос его дрожал от волнения,— ведь всегда материнская любовь была для народной поэзии источником вдохновения.
Не успел певец дойти до середины своей тягучей песни, как зазвучал еще один голос, за ним другой, и тут началось настоящее музыкальное соревнование. Вся улица словно заполнилась невидимыми птицами: одни пели хриплыми, надорванными голосами, другие звонкими и пронзительными, напрягая все силы своих легких. Большинство певцов оставалось в толпе, не желая выставлять напоказ свою набожность; другие, гордясь своим голосом и «манерой», стремились быть на виду и, выйдя на середину улицы, становились лицом к святой Макарене.
Тощие девчонки с липкими от оливкового масла волосами, скрестив руки на впалых животах и уставившись в глаза всемогущей сеньоры, тоненькими голосками тянули песнь о страданиях матери, видящей, как сын ее истекает кровью и спотыкается о камни, изнемогая под крестной ношей.
Неподалеку от них застыл, держа шляпу обеими руками, молодой цыган с изъеденным оспой бронзовым лицом, в грязных, зловонных лохмотьях; он тоже, словно в экстазе, воспевал «мать», «матерь души моей», «матерь божью», а вокруг одобрительно кивали головами приятели, восхищенные красотой его «манеры».
Барабаны продолжали греметь, трубы испускали горестные вопли, все пели одновременно, но в этой шумной разноголосице каждый певец начинал и кончал свою саэту не сбиваясь, словно все они были глухи, словно религиозный экстаз отгородил их от всего мира, оставив им только голос, звенящий от восторга, да глаза, в исступлении устремленные на образ девы.
Когда пение кончилось, публика разразилась восторженными, хотя и не всегда пристойными восклицаниями, и снова посыпались хвалы Макарене, прекрасной, единственной деве, которой могут позавидовать все девы мира. Вино полилось в стаканы у ног статуи, самые пылкие бросали ей, словно хорошенькой девушке, свои шляпы, и уже нельзя было понять, славословят ли святую деву ревностные христиане или справляет свой праздник бродячая орда язычников.