Наталья Головина - Возвращение
Герцен любил смотреть на ее портрет того времени. При невысоком росте и изящной голове у нее немного крупные, четкие и правильные черты. Нежность и задумчивость в темных глазах… и независимость в застенчивой складке губ. Видно, сколь велики запасы понимания и добра в ее душе.
Он вспомнил дальше себя и ее во Владимире. Они венчались как беглецы: он в служебном мундире, она в дорожном платье. И все же сколько светлого было в ее облике!
«В твоей любви мне живется как в божьем мире, и впервые не хочется умереть», — было сказано ею после рождения их первенца. У нее такие слова не шутка.
Дальше он помнит Натали неустанной хлопотуньей. «Дети приучают к страстной трате времени не на себя самое», — говорила она без тени сожаления. А затем — столько лет — ее едва слышный голос и скованная улыбка. Такою она стала после смерти их младенцев, после чего каждое недомогание оставшихся в живых детей уже не могло не восприниматься ею с надрывом. Мать теснее связана с детьми, и ее ничем не облегчить тут по-настоящему. В полной мере Александр воспринял все это позднее, понял, что «именно в таких невзгодах сердце изнашивается и теряет уверенность, боится снова испытать страдания, память о которых не проходит с самими этими страданиями». Нужно столько усилий, чтобы заживить болевую обожженность ее души, и то, удается ли это полностью?
В ту пору она написала своим невесомым почерком в дневнике — «журнале» (и ему разрешалось прочитать, у них не было тайных друг для друга мыслей): «Однажды вдруг во мне поколебалась вера в слитность и нераздельность наших существований. Это было страшно!»
— Что же было дальше, — спросил он в тревоге, — все так и осталось?
— Это дело твоего сердца знать, так это или не так… Нет, я шучу, Александр! Ушло, — ответила она.
А вот они наконец в московском доме. Ее утомляет многолюдство, ей хотелось бы жить иначе: «Природа и дети… история. Но не та, что в музеях. Всего двое-трое человек близких и разговоры о самом главном, иначе к чему же говорить?»
Красавица и львица прилитературного круга Авдотья Панаева, передавали, делилась впечатлениями о вечере в их доме: «Натали Герцен хороша, но в лице ее как бы мало жизни. Говорила она, не повышая и не понижая голоса, не заботясь занять окружающих своей беседой, и что-то шила детям. При том завела с дамами речь о возвышенных предметах, словно экзаменуя». Все в ее словах было верно отмечено, но мало что понято. Подобным образом воспринимают Натали посторонние, но восторженно любят понимающие ее. Знаменитая красавица с огромными прозрачными глазами, пишущая под псевдонимом романы, наблюдательная и пытливая, но более в бытовом плане, сочла, что о высоком говорить неестественно. А шить детям… позвольте, Герцены разорены?.. В ее гостиной дамы перебирают имена профессоров и литераторов, не углубляясь чрезмерно: родство и связи, обстоятельства крестин ли, карточных долгов. Многие находят увлекательным.
Его Натали отважно пряма душой в мелком и в значительном. Ей самой трудно с такой исключительностью.
Если он допускал порой, что можно попытаться пойти на какие-то компромиссы, чтобы оказаться полезным, вписаться в какую-то деятельность, то именно Натали протестовала против самой этой мысли, поскольку она не укладывалась в ее представление о той необычной жизни, которую они проживут вместе. Пусть он действует также и з а не е… Что же, женщина сегодня, исключая разве что редкостную судьбу Жорж Занд, по сути дела, лишена такой возможности: действовать, творить, обрести какое-то поприще — ее удел ныне — детская, гостиная, салон, иной и по-настоящему равной (чтобы действовать) ее не воспринимают в обществе, любой ее шаг за пределы привычной роли, особенно в России, вызывает недоверие, насмешки, возмущение… Здесь все еще нет гимназий для девочек во многих крупных городах, в то время как на Западе намереваются теперь уж принимать девушек на гуманитарные отделения университетов. Натали не собирается впрямую попирать дорогие для пуристов «основы», однако, на его взгляд, она по своему душевному и умственному строю создана для какой-то высокой и значительной деятельности, ей — полуосознанно — не хватает ее. Но до нее не дотянуться, все сложилось как сложилось, — и Натали компенсирует нехватку ее для себя страстным и пристальным вниманием к делам мужа: он действует за нее, и она поддерживает максимализм его устремлений. Сколь же часто бывает наоборот: семейная жизнь губит в человеке все устремления его юности… Да, Натали — это лучшая часть его «я», что нисколько не умаляет его самого. Она поддерживает в нем его цельность.
Но он гибче Натали. Или, может быть, так: его писательский труд помогает снимать тяжелые впечатления от дрянного и мелкого в жизни — сарказмом ли, улыбкой, раздумьем, которое забирает тебя целиком, а после, глядишь, легче на душе… Пожалуй что, творчество является чем-то вроде деторождения у мужчин, в котором уходит, бывает сброшено тяжкое, но это не только лишь избавление от него, нет: вместо остающейся, казалось бы, пустоты приходят новые возможности существования для тебя самого, и твои муки добавляют что-то живое в жизни. (Стало ли при том платить пишущим… можно и с них брать! Вот и суди в таком случае: подленек ли обирала мелких литераторов Булгарин, да и такой приличнейший господин, как Краевский, в своих солидных «Отечественных записках» также не балует авторов, словно бы исходя из подобного предположения.) И если жизнь это еще и череда наших чувствований, где полноправными событиями являются улыбка, надежда или горечь, то жизнь Натали, остро чувствующего человека, это большая, чем у него, боль.
От трудного она спасается привычным с детства способом: мечтою. И в мире ее спасительных представлений главным является круг близких людей и полное единочувствие с ним, с Александром. Какие-то расхождения с мечтой вопринимаются ею как поражение гармонии, и здесь нет замены и утешения. У нее не выходит тогда умерить свое разочарование или горе. И, поскольку жизнь не слишком щедра на благое, а порой и беспощадна, в ее душе немало горького.
Однажды у них был разговор, в котором она просила, понимая неисполнимость своей просьбы: «Я все понимаю как нельзя лучше. И все же… Я чаще чувствую хорошее и светлое как бы вне себя и отдаю ему справедливость, но в душе отражается одно мрачное и мучит. Научи меня радоваться, веселиться, у меня все есть для этого!..» Ей нужно много радости просто для того, чтобы быть спокойной, отнюдь не ликовать, — свойство души, наводящее на раздумья о том, сколь ранима его обладательница и сколько же болезненного накопилось в ее душе, учитывая, что немало трагического было в ее детской и в их совместной жизни.
Он помнит Натали после тогдашней просьбы «научить радоваться», очень тихую, с как бы занемогшим взглядом, вызывающим в нем чувство любви и острой жалости. Он пытается «научить» ее радости и приобщить к ней, но хорошо знает, что дело, увы, не только в особенностях ее склада, причина — еще и в страхе за него, поднадзорного, и за семью, в смерти троих их малышей и в том, что сын Коленька родился у них глухим, такую скорбь даже и неловко пытаться умерить в другом человеке…
При всей их духовной слитности у них под конец образовались очень несхожие существования, ее жизнь к тому же более тяжело ложилась на ее душу. Он все же отчасти убавлял свое мучительное литературным трудом. И ничего было не изменить волевыми усилиями, не смягчить.
Единственное, что он мог, — стараться добиться поездки за границу.
…Он смотрел на нее теперь, после первой недели в Париже: это была словно бы совсем другая женщина! Вместо тоскующей домоседки и книжницы на его глазах возникла блестящая путешественница.
Попробуйте-ка вести себя с прилизанными, уклончиво насмешливыми приказчиками модных лавок (это тоже входит в шарм магазина) таким образом, чтобы сомнения прочь: перед ними дама, достойная занять заслуженное место в великом городе! Для этого нужно всего лишь: окинув взглядом яркий развал туалетов на все случаи жизни — по нынешней, завтрашней и послезавтрашней моде, заметить среди них один, который и является здесь «единственным».
Теперь кто не одевается в Париже!.. Богатеющие на глазах лавочники, вновь посадившие после революции 1830 года на престол для пущей важности короля Луи-Филиппа, устремились и сами к нарядам и удовольствиям, по-дворцовому пышным. Пришла пора взять свое. И оплывший промышленник со своей приземистой половиной покупают без содрогания: оранжевое, лимонное и багровое, горностаевый мех (в меньшем почете соболь, благо он неприметней), кринолины и фижмы. Буржуазное барокко просвещенного века во славу реставрации! Талии у девиц — сигаретками, а у дам — похожие на окорока, перетянутые бечевками; рукава скромнороскошные, как бы стекающие книзу от упадающего с плеч декольте, они делаются из пяти аршин, что выставляет талии в еще более фантастическом свете! Названия рукавов — «висельник», «слабоумный», «слон»…