Наталья Головина - Возвращение
Сосланный в Вятку молодой Герцен бывал когда-то в их доме как приятель братьев и давал уроки двенадцатилетней тогда Маше, поскольку во всем городе не было ни одной школы для девочек. Потом по совету Александра они перебрались в Москву.
Маша жила «питомкой» в доме старого Яковлева и окончила гимназию. Тот слегка помягчел в преклонных годах и — все видели — нешуточно привязался к скуластой вятской девочке из полунищих сирот. Не раз говорил: что, мол, проку в поднадзорном сыне за сотни верст, которому по его способностям быть бы первым лицом в министерствах! Я бы своего променял, ворчал он. Но, видимо, не сладок был хлеб даже у потеплевшего к людям, ставшего нуждаться в них под старость желчного и сурового Яковлева, если у Машеньки, не красавицы, но и не дурной собою, даже и теперь, в двадцать пять лет, была слегка принужденная осанка и неуверенный взгляд человека, долгое время привечаемого из милости.
По возвращении Герцена с женой в Москву Маша с радостью приникла к ним, стала воспитательницей их детей на правах члена семьи. Очень русская девушка со швейцарской фамилией Эрн, по бернскому выходцу деду, она имела верное и привязчивое сердце, стала незаменимым другом Натали и Александра.
…Они проезжали между тем одну за другой почтовые станции с аккуратными, метенными насквозь немецкими городками. (Как не вспомнить тут российскую провинцию!) И разговорились постепенно с попутчиком — пожилым и пухлощеким, степенного вида господином, одетым совершенно так же, как всякий здешний среднезажиточный горожанин: темный редингот и черный сюртук, шляпа, желтые перчатки.
Господин говорил несколько брюзгливо и прятал свой словно бы поврежденный ударом нос в поднятый воротник. Он ругал все подряд, правительства и рядовых обывателей. Правительства — за то, что не отвечают сегодняшней насущной потребности в сильной власти, буржуа же — за то, что, если их не шевелить, они забывают свои обязанности и вообще на глазах «свинеют».
— Не без того, — согласился Герцен. Попутчик забавлял и раздражал его оглобельным замахом своих высказываний. И добавил саркастически: — Примерный гражданин помнит свою обязанность уважать законы страны, какими бы они ни были!.. — И заслужил полное одобрение собеседника.
Дальше господин коснулся наций и народов. Ругал чехов за то, что они… недостаточно хорошие немцы, и вообще славян — за склонность к фантазиям. Закончил он тем, что, чем сегодняшний беспорядок, лучше уж новая революция. Александр заверил, что она неизбежна.
На очередной станции вновь переваливали багаж в другой дилижанс. Как вдруг кондуктор объявил, что семейству Герцена будет выделено теперь только пять мест, пусть они посадят детей на колени! Что было крайне утомительно в долгой дороге… И наконец, они ведь уплатили за свои места. Герцен отправился выяснять недоразумение: вот их билеты!
Начальник станции заявил «прусско-российским» гарнизонным голосом:
— Ну, не желаете, так пусть сбрасывают вещи, что же еще!
Александр вновь и вновь пытался объясниться с ним. Но его зрение и слух были предельно далеки от доводов собеседника и подернуты непрозрачной дымкой этой удаленности и ее значительности. То была ледяная поэзия бюрократизма.
Попутчик с поврежденным носом также был возмущен и выразил сочувствие семейству Александра, сказал, что, возвратясь в Берлин, подаст от их и от своего имени жалобу обо всем виденном.
— Так вы, наверное, почтовый чиновник? Простите, кто вы?
— Это не имеет значения, — ответил тот. Однако все же открыл свое инкогнито собеседнику, с которым у него на первый случай «нашелся общий язык»: — Я, видите ли, служу в центральной полиции.
Итак, первый человек, с которым «пооткровенничали» за кордоном, был из полицейского ведомства. Но конечно же не последний.
Вновь гостиницы, трактиры с пудингами и салатами. Наконец — железнодорожный дебаркадер. Через несколько дней они в Париже.
И, выйдя в первое же утро побродить по Елисейским полям, встретили на углу одной из улиц Бакунина! Тот проповедовал что-то двоим слушателям, взмахивая над их головами рукой и порой осыпая их табачной золой из трубки.
Немедленно отправились повидать прочих здешних «русаков».
…Когда он впервые увидел ее в свои лет двенадцать, это было невеликое ростом существо с напряженным и диковатым взглядом темных глаз. А когда маленькая кузина улыбалась, то оказывалось, что глаза у нее совсем взрослые и еще более тоскующие.
В ранней юности пятилетняя разница в возрасте — это много, почти непереходимая черта, за которой, с одной стороны, должно быть, — куклы и ленточки, неразбуженный разум, с другой — тираноборство по Шиллеру и философские чтения. Он подолгу не видел «новенькую кузину», то есть не слишком поначалу заинтересовался ею… Знал из случайно слышанного, что она дочь недавно умершего дяди и жившей у него в доме отпущенной крепостной Аксиньи, тот не сразу приблизил к себе ее детей. После смерти дяди дом на Тверском бульваре перешел к сестре его и отца Герцена — княгине Хованской. Женщина с детьми должна была куда-то перебираться.
Старая княгиня стояла на парадной лестнице, непосредственно подле своего портрета в молодые годы: тяжелые драпировки из бархата и не менее тяжкой красоты лицо с прельстительными грешными глазами… Да, ее несколько зловещее цветение помнили многие, теперь же она стала старухой с трясущимися руками, сухой, мнительной и набожной, последнее в пределах светских приличий, но ханжески и въедливо. Княгиня доживала век с крепостными ключницами и с приживалками — заведомо низшими, не смеющими возразить. В передней, внизу, в ту минуту копошилась с баулами и детьми съезжающая Аксинья Ивановна. Взгляд княгини привлекла малышка с неподвижными огромными глазами. Девочку оставили в доме.
Она жила «в питомках» у Хованской, так же как и Александр значился воспитанником своего отца, и даже, как они потом выяснили, оба они родились на одном диване в этом особняке на Тверском бульваре…
Штат мамок и ключниц следил за здоровьем девочки, одергивал и наушничал, на том и кончалось воспитание. Никто не затруднился даже сообщить ей о судьбе ее семьи. Она росла всем чужая здесь, рано начала сознавать свое положение, грустила и читала без разбору; в библиотеке здешнего особняка было немало книг — весьма сложных, и никто бы не поверил, что их может читать и понимать ребенок, девочка.
Сверстница и родственница Александра Таня Кучина сказала ему как-то: «А ведь маленькая кузина — гениальное существо!» И тогда он увидел ее другими глазами… А Наташа говорила о том времени: «Еще ребенком я любила тебя без памяти!» Он изредка заезжал в дом тетки и с чувством жалости, родства и легкой виноватости (забывал о ней в своей бойкой студенческой жизни) видел, как вспыхивает скрытная и тихая кузиночка от радости видеть его, но чаще — в его же присутствии — от шпыняния и попреков… Ее жизнь была унизительнее и труднее его.
Горничная Аграфена однажды сказала ей, что ее мать умерла; должно быть, такую версию считали воспитательной: жила беспутной жизнью — и умерла; потом, уже подростком, Наташа поняла по случайной обмолвке, что родные ее живы, но увидеться с ними ей долго не позволяли (социальная бездна), пока она не пригрозила голодовкой. Увидела наконец мать и сестру — почти чужих по прошествии лет…
Что-то запекается внутри при таком житье: исступленное, готовое к отпору и… беспомощное сознание своего сиротства, стремленье привязаться к кому-то за пределами своей тюрьмы, а главное — в душе поселяются мечты о другой, непохожей жизни. Она ведь не жила, не радовалась в детстве…
И после, когда они объяснились с Александром в письмах и она ждала его из владимирской ссылки, однако неизвестно было, когда придет избавление — их свадьба, едва ли не труднее приходилось ей, в ее повседневной домашней пытке… Хованская решилась даже не поскупиться на приданое воспитаннице, лишь бы только оборвать ее отношения с племянником, которым была недовольна. Один и потом другой женихи пребывали в недоумении, видя несогласие питомки. (А ее едят поедом). Натали, видя, что те, кажется, честные люди, решилась тайком объясниться с ними в том, что любит другого. С попреками и угрозами ею был выигран год и другой, но каково все это…
У Наташеньки скрыто сильный характер. И в чертах ее — задумчивость и хрупкость вместе с осознанной волей… Молоденькая гувернантка (ценою подешевле), ненадолго приставленная к ней лет в шестнадцать — добрая рассеянная Эмилия, — полностью подчинилась своей воспитаннице и жила ее дружбой. Но — понимает Александр — в душе Наташи остался скрытый надлом. Она — «натура глубокая и по-особому осененная трагическим». Душа ее была почти неприкаянна в повседневном и привыкла жить будущим и мечтой, а также всем болезненным в прошлом. Оно не отходило, не смягчалось у нее с годами. Она осталась, может быть, слегка несовершеннолетней (такое бывает пожизненным у мечтателей и максималистов), но дивной и страстной натурой.