Димитр Димов - Осужденные души
Монах умолк и опустил глаза, точно с унылым смирением ожидал, что сейчас на него посыплются хулы. Но Фани не нарушила паузы и дала ему заговорить снова.
– Я отвлекся… Простите! Теперь я хочу сказать вам несколько слов об Эредиа и о моих отношениях с ним, – продолжал он. – Это касается вас. Если человек способен, честолюбив и энергичен, наш орден превращает его в фанатичного демона. Эредиа один из таких демонов. Его кровь и дух – исчадие самого Лойолы. Это ужасный, современный, чудовищно неумолимый Лойола, пострашнее настоящего, который, по крайней мере до того, как ему явилась богородица, вел разгульную жизнь и должен был понимать людей… Я думаю, что Эредиа готовят в преемники Сандовалу, а может быть, когда-нибудь он станет и генералом ордена. В нем есть что-то магнетическое и пленительное. Впрочем, вы сами почувствовали это в достаточной мере. Сандовал бережет его как зеницу ока и только после долгих колебаний разрешил ему в конце концов испытать свою вакцину в Пенья-Ронде. Это совпало с вашим появлением в резиденции, напугавшим супериора. Простите, сеньора!.. Не знаю, сознавали ли вы это, но в вашем поведении было тогда что-то необычное, пробуждавшее подозрения… Сандовал проанализировал его скрупулезно, потому что в молодости он был кавалерийским офицером и знал женщин. Он заметил беспокойный блеск ваших глаз, волнение в вашем голосе, нервные движения. На все это обратил внимание и я. Сандовал больше всего боялся, как бы вы не отвратили Эредиа от ордена, не стали второй Пепитой Хименес.[53] Раболепие заставило меня разделить его опасения. Я говорю раболепие, потому что у меня не хватило мужества вынести выговор. Если вы помните, когда вы пришли в резиденцию, я разговорился с вами о достоинствах и занятиях Эредиа. Я сделал это без всякой задней мысли, просто чтобы вас чем-нибудь занять, а может, из какой-то неосознанной симпатии к вам и к вашему увлечению Эредиа. Но, к несчастью, супериор подслушал наш разговор и сразу после вашего ухода сделал мне строгое внушение. Я оправдался, солгав, что хотел испытать, как далеко простирается ваш интерес к Эредиа. Без сомнения, это было подло, но чего еще можно было от меня ожидать? Скажу только в свое оправдание, что как раз в это время я издал книгу о нашем средневековом философе Суаресе. В этой книге давалось совершенно новое толкование его идей, и, таким образом, я оказался в лагере более свободной католической мысли. Но даже за эту жалкую свободу в мышлении… вы понимаете, даже за нее архиепископ толедский обвинил меня в ереси. Я находился, так сказать, в опале и раболепно искал защиты и доверия Сандовала. Мои объяснения его удовлетворили. Более того, мне даже удалось немножко расположить его в свою пользу. Я вам говорил, что этот старец дрожал над Эредиа, как над самым ценным сокровищем ордена. Ваш визит в Ареналес, о котором в тот же день стало известно в Толедо, только ускорил отъезд больницы в Пенья-Ронду. Мы надеялись, что там вы никогда не отыщете Эредиа. И все-таки Сандовал приказал мне сопровождать его и следить за ним, пока он будет там работать. Может быть, вас удивляют эти странные отношения в нашем ордене. Для нас они вполне естественны даже в самых крайних и унизительных своих проявлениях. Наблюдение, слежка, шпионаж, даже, если хотите, вульгарное подслушивание – испытанные средства сохранения дисциплины и чистоты идей в нашем ордене. Ваш приезд в Пенья-Ронду сразу же меня насторожил. Около двух недель я очень внимательно наблюдал за вашими отношениями с Эредиа и, не обнаружив ничего предосудительного, написал Сандовалу, что его подозрения не имеют под собой почвы, по крайней мере по части отношения Эредиа к вам… Я очень подробно перечислил ваши благодеяния и в то же время, как верный сын Христова воинства, который заботится об интересах ордена, осмелился высказать мысль, что благодаря вашей щедрости ваше появление в лагере может значительно сократить расходы ордена на содержание больницы. Да, я помню, я писал именно так… Но странно, Эредиа написал Сандовалу то же самое. Что произошло после этого – вы знаете. Вы взяли на себя почти полностью расходы на содержание всей больницы. Теперь вы видите разницу между ним и мною. Мои действия были подлыми, ничтожными, раболепными… Я думал только о своем спокойствии и о своей библиотеке, о материальном благополучии ордена, которое обеспечивало мне новые книги, обильную пищу и таррагонское вино. А Эредиа думал о другом… Ведь орден нуждается в деньгах, чтобы действовать в пользу монархии, которая отплатит ему новыми привилегиями! Ведь нам надо открывать духовные училища, надо обучать монахов и кюре, надо расширять и расширять католическую империю, силой совлечь скорбящего Христа на землю!.. Не смейтесь, сеньора!.. Таков Эредиа. Неужели вы могли бы смеяться над Дон-Кихотом, сражающимся с овцами и ветряными мельницами? Посочувствуйте только мне, с моим ясным разумом и с моей подлостью!.. Я не верил в бога, в христианские догмы. Для меня существовала только абсолютная идея, только ее развитие, но и она не мешала мне оставаться равнодушным… безнравственно спокойным зрителем царящего в мире зла. Я жил как эпикуреец. В Толедо у меня была любовница. Одна набожная маркиза, вдова, которой я самым серьезным образом доказывал, что после смерти мужа только прелюбодеяние с духовным лицом не расценивается как грех. Утром я читал лекции по монашеской этике, красноречиво доказывал будущим кюре необходимость воздержания, а после обеда посещал любовницу, солгав супериору, что иду раздавать свои скудные сбережения в бедных кварталах Толедо… Да, сеньора, мы все безумцы, как Эредиа, или подлецы… подлецы, как тот, что стоит сейчас перед вами.
Оливарес умолк и потупил взгляд, полный отчаяния и муки.
– Вы закончили?… Это все? – спросила Фани.
Она испытывала странное чувство душевной ясности и бодрости, точно просыпалась после долгого укрепляющего сна.
– Что вы сказали, сеньора? – вздрогнув, спросил иезуит.
– Я спросила вас, закончили ли вы?
– Не знаю, – тупо ответил он. – Я громко говорил?
– Нет!.. Очень тихо… Вряд ли кто-нибудь мог подслушать. Но не думайте больше об этом.
– Я должен идти… – быстро проговорил он, внезапно поднявшись с места. – Я себя неважно чувствую… Я полежу немного в своей палатке, Гонсало меня заменит. Спокойной ночи, сеньора!
– Спокойной ночи!..
Свесив голову, он мелкими шажками пошел из палатки. Но, приподняв полотнище над выходом, оцепенел, и слабый крик вырвался из его груди. То был крик потрясения и ужаса, едва слышный, сдавленный крик существа, которое летит в бездну и, парализованное страхом, не успевает даже повысить голос. Фани подбежала к нему. Монах опустил полотнище и стоял в оцепенении. Только глаза его, все еще расширенные от ужаса, напряженно смотрели в пространство.
– Что случилось? – гневно спросила Фани. – Дьявол, что ли, стоит здесь?
Но тут же она догадалась, кто может там стоять, и, не поднимая полотнища, сказала дерзко:
– Войдите, отец Эредиа!..
Ответа не последовало, и никто не вошел.
Вдруг ей стало страшно, как-то глупо страшно, что она увидит его именно теперь, в этот поздний час и после того, как он слышал весь ее разговор с Оливаресом. Какое малодушие!.. Что может быть для нее желаннее такого случая? Даже если бы она целую ночь ругала Эредиа, ее слова во сто раз меньше уязвили бы и разъярили его, чем это могла сделать горькая исповедь Оливареса! Нет, она не боится его и не раздумывая нанесет ему еще один удар. Да разве она не изобличит его и в том, что он подслушал чужой разговор? Быстрым движением она рванула полотнище.
Эредиа стоял перед самым входом, недвижно, скрестив руки на груди (и одна рука сжимала, как обычно, ужасный, в черном кожаном переплете молитвенник). Сейчас, как никогда, он был похож на деревянную статую Лойолы, которую она видела в резиденции иезуитов в Толедо. Ей даже почудилось, что это, наверное, сам Лойола, бежавший из преисподней. Под слабым светом лампы его исхудавшее лицо казалось еще бесплотней и призрачней, чем обычно. Он не шевелился. Он даже не мигнул, когда она рванула полотнище. Черные блестящие глаза его были прикованы к несчастному Оливаресу и излучали какую-то демоническую силу, от которой тот цепенел. Теперь Фани почувствовала эту силу и на себе. Ее охватила мгновенная слабость, она почти не могла противиться этой повелительной неподвижности. И вместе с тем никогда лицо его не казалось ей более классическим и властным – это оливковое лицо испанского аристократа, в котором античный иберийский овал сочетался с резкими семитскими линиями, создавая неповторимый облик чего-то давно ушедшего, точно в нем виделись сразу или попеременно лица египетского жреца, центуриона римской когорты, кастильского рыцаря и святого. Она как будто поняла наконец, что именно в нем действует на нее так неотразимо и завораживающе и почему она пошла за ним в этот ад, где правят зараза и смерть. От него веяло героической силой народа, который некогда владел миром, романтикой прошлых времен и храбростью мужа, идущего к своей цели без страха, без колебаний и компромиссов, мужа, воля которого никогда не ослабнет. Но какой абсурдной ей казалась теперь эта цель, какими устаревшими и смешными были средства, которыми он хотел ее достичь! Неужели она все еще любит этого сумасшедшего идальго, этого церковного Дон-Кихота, эту средневековую куклу в рясе?…