Андрей Иванов - Харбинские мотыльки
Вот взять бы Леву, да отрезать ему палец и съесть у него на глазах. От ужаса он никому ничего не скажет, он просто сядет в поезд и уедет. Он не станет ходить и толковать: уехать или не уехать… рисоваться не станет, а бросится в поезд или пешком уйдет без оглядки! Он не сможет со мной находиться в одном городе. Так и человечество — как обезумевшее стадо, мчится, убегает, кричит, извивается, потому как ощущает, как некая сила преследует его, пожирая каждый день сотни тысяч людей — ничего себе палец!
* * *опять послышалось, что на чердаке кто-то есть: ходит, переставляет мебель, даже послышалось, будто прочистил горло, выдвинул и с хлопком задвинул какой-то ящичек, хрустнула дверца шкафа (так у нас хрустела мебель в П., когда топили первые дни в октябре).
Не выдержал. Вышел проверить. В коридоре Стропилин за ухо тянул маленькое существо, сперва даже показалось карлика, обезьянку. Извинился — я обмер и пошел к себе, а потом вышел проверить, по лесенке: на чердаке пусто, совсем пусто, только стоят сундуки, и никого. Спускаюсь — Стропилин, мнется, тянет манжету, приносит робкие извинения, объясняет: это была его теща. Она «убежала». Мямлил, мялся, выясняется — он в чулане ее держит, а она вырвалась.
— Веревку, хитрая бестия, подточила чем-то. Теперь затянул крепким шнуром. Простите за неловкость! Это так нелепо! Так смешно! Она не в себе — за ней глаз да глаз. Такое неудобство для всех. — И шепотом добавил: — Не говорите фрау Метцер. Она не знает, что с нами теща.
— А разве она за нее с вас больше возьмет? Она же за комнаты берет.
— Все равно не говорите, пожалуйста. Я не сказал, когда вселялись, побоялся — больной человек, никто не знает, что на уме, — за вас неудобно-с.
— А я тут при чем?
— Вы все-таки поручились. Потому не сказал, побоялся, а теперь как-то неловко… post factum. Понимаете, как это выглядит? Как человеческая контрабанда!
— Так это она по чердаку шастает?
Он развел руками.
— А вы не слышали, как кто-то по чердаку ходит?
Он пожал плечами. Пошел. Он так говорил про тещу, словно не с ним все это, не про свою жизнь, а про соседа. А может, он жизнь воспринимает, как лунатик. Немудрено: был учитель и редактор журнала, а теперь никто.
Вот опять что-то грохнуло. Нет — на этот раз в дверь стучат.
Ребров отложил записи. Встал. Открыл: Стропилин. В костюме, с галстуком. Платок из карманчика. И надушен!
— Извините за беспокойство.
— Да ну что вы, никакого беспокойства, — угловатым жестом Ребров пригласил писателя войти. — Пожалуйста! Вы куда-то собрались?
— Нет, я к вам. Вы так не мерзнете?
— Нет, я привык.
— Холодно у вас. — И воздух понюхал.
— А у вас, все хорошо? Ничего не случилось?
— Случилось? Нет. То есть да. За этим и пришел.
Евгений Петрович порывисто сделал два шага, но не успел разогнаться, остановился перед полкой с книгами, обернулся вокруг своей оси, оглядываясь, куда бы сесть. Посмотрел на мольберт, прикусил губу.
— Простите за вторжение! Честное слово, я никоим образом не хотел прерывать вашей работы…
— Пустяки. Я и не работал вовсе. Только краски переводил. Чай, вино?
— От бокала вина не откажусь. — Стропилин сцепил и расцепил пальцы.
— Присаживайтесь в кресло. — Ребров схватил с кресла распахнутый том, поставил на полку. — Так что у вас случилось?
— Все-таки работали. — Стропилин покосился на стол: чернила поблескивали, тетрадь раскрыта — строки свежие…
— Это чепуха, — сказал Ребров, отодвигая подальше к окошку тетрадь, зажигая еще две свечи. — Для себя.
— Все мы это для себя… Извините, я хотел вас одну вещь спросить, — начал Евгений Петрович, — только не знаю, как начать…
— Да начните как-нибудь, — сказал Ребров, протягивая бокал вина. У Стропилина было напряженное лицо, он улыбался, но улыбка эта была натянутой, и ногой потряхивал.
— Благодарю, — пригубил. — Хм, крепкое!
— Да, хуторское.
— Тем лучше! Тем проще будет разогнаться с этой историей.
— Да что за история, Евгений Петрович?
— Попробую начать с того, что уже несколько лет я пытаюсь… Хм… Нет, не оттуда зашел… Мы недалеко от порта жили, как вы помните, — Ребров кивнул, — а там велись судостроительные работы. Шумно бывало, наш малыш часто просыпался, сильно кричал… Вот, особенно днем, если начинался скрежет или грохот в порту, он так кричал, что сердце сжималось. Я тогда сильно беспокоился, не может ли это отразиться на его душевном спокойствии? Ведь такие вещи могут сильно потревожить человека. Любого. Не только младенца.
Писатель взглянул на Реброва — Борис пожал плечами.
— А как вам у нас? — спросил художник. — Здесь вроде тихо.
— Тихо, спокойно.
— По ночам разве что вагоны ухают.
— Пустяки. А какие у вас открытки замечательные! Что это?
— Это Юрьев, ничего особенного. А у меня бессонница, все слышу, бой часов фрау Метцер считаю — сколько ударов до утра осталось… а вагоны бухают…
— Вагоны, часы — это музыка! Такое не сведет с ума.
— Нет, конечно, такое — нет.
— Вот-вот. Мир сводит людей с ума. Мир безумен, — тихо сказал Стропилин. Ребров насторожился, предчувствуя, что сейчас польется. — Вернее, мир населен безумцами. Оглядитесь, что творится. Мне давеча дохлую крысу подбросили.
— Как! — такого Борис никак не ожидал. — У нас?
— Да-да, у нас, в этом самом доме!
— Но как?
— Хотел бы я знать! Сижу, пишу. Вдруг слышу смех какой-то с улицы. В окно выглянул — никого. Опять пишу. Вдруг стук по стеклу и убежало. Я посмотрел в окно — пусто. Пишу, снова стук, стук. Вижу — повисло, болтается, стучит. Окно распахнул — крыса.
— Как?
— На веревке.
— С чердака?
— Наверное. Я не разглядывал. Дернул, сорвал, выбросил. Представляете, как я был взбешен! А если б жена моя нашла, что бы она сказала? Или малютка, что было бы, если бы он увидел… Это же… это…
— Так вы затем и выходили в коридор? На чердаке смотрели? Я не первый день слышу, как по чердаку ходят.
— Нет, не смотрел, — Стропилин покачал головой, и Борис заметил, что в глазах его было что-то детское. Обида, понял он. Как ребенок, которого наказали. — Как вы думаете, мог это Федоров сделать?
— Да вы что! Федоров — в последнюю очередь подумал бы на него! Нет, — отмахнулся Ребров, — он такой нерешительный человек. Да у него и со спиной что-то…
— С ногой, он был ранен в ногу.
— Вот видите, он бы не полез на чердак, у нас там лестница, видели какая? Не осилит.
— Да, вы правы. Тогда, наверное, это были ученики.
— Какие ученики?
— Мои ученики.
— Почему?
— Досаждали.
— Так вам и раньше приходилось сталкиваться с подобным?
— Нет. С подобным? Нет, что вы! Если бы я вообще слыхал когда-нибудь, что подобное бывает, заведено — шутка или розыгрыш, un true ridicule et bien inoffensif[66] — я бы первым посмеялся! Того гляди, привык бы. К чему не привыкаешь! Но там, где я жил, такое было невозможно, там такой дом был… У Егорова… Там бы не осмелились.
— Так с чего вы взяли, что ваши ученики знают, где вы теперь живете? Вы ведь в школу больше не ходите.
— Могли на улице выследить.
— Ну, не знаю, странно это как-то. Кому надо? Что это за ученики такие? Зачем следить?
— Вот я вам и говорю — безумие, безумие кругом, начинаешь всех подозревать. Я с этим и пришел. Хотел это все написать, но так меня сильно взбудоражило, что решил: пойду и с вами поговорю, чтоб мы вместе с вами здраво рассудили. Потому что написать все что угодно можно, пока один сидишь и пишешь, знаете — крыса станет слоном, а облако — Везувием, я решил пойти и ваше мнение услышать.
— Это потому что я под рукой, тут рядом? Могли бы поговорить с кем-нибудь более компетентным. С господином Ристимяги, например. Он куда лучше знает местное население и нравы. Может, он вам сказал бы верней — случаются такие игры или нет.
— Я с ним поговорю. Спасибо за совет.
Выпили молча. Борис еще налил. Стропилин смотрел, как он наливает, смотрел и вдруг сказал:
— А я на вас сперва подумал.
— На меня?
— Потому и пришел. Понимаю, что не вы, а перестать думать на вас не могу. Как увидел вас на лестнице, так сразу и подумал, что вы это сделали.
— Уверяю вас, что это не я. Зачем мне вам крысу подсовывать?
— А зачем ее вообще подсовывать кому бы то ни было? Сами рассудите, зачем? И ладно бы я вам подсунул…
— Вы? Мне?
— Да. Вот если б я вам подсунул крысу, это было бы логично, — с довольным видом сказал писатель.
— С какой стати вам мне крысу подсовывать?
— От зависти.
— От какой? Чему завидовать?
— Я понимаю, что завидовать совсем нечему, но все равно, такую крысу можно было бы подсунуть. Если вообще кому-то в нашем доме подсовывать крысу, так мне — вам, а не наоборот, потому как вы теперь знаменитый художник, в газетах про вас пишут. Нет, я понимаю, что это глупо, но хотя бы за то, что мой журнал Федоров погубил, а вы у него пишете, я мог бы вам крысу подсунуть, но не подсунул! Или возьмем наш фотографический очерк, который мы готовили для журнала «Эхо», жаль — немножко не успели. Кстати, слыхали, Бахов-то — в Совдепию вернулся! Вот так сюрприз!