Джалиль Киекбаев - Родные и знакомые
Фатима, немного поколебавшись, согласилась с бойкими енгэ, но она лишь однажды, ещё семи или восьмилетней девочкой, слышала сенляу и помнила услышанное смутно, — к обычаю этому в Ташбаткане обращались не часто. Предприимчивые женщины живо научили её всему, что нужно: и мотив напели, и слова старинных причитаний подсказали — Фатиме оставалось, только подновить их и кое-что сочинить самой.
Из Туйралов на трех санях приехала новая родня. Некоторое время спустя в лёгкой кошевке, в которую был впряжён редкой красоты рыжий жеребец, примчался Кутлугильде.
Два дня гости пировали в доме Ахмади.
И вот наступил для Фатимы день прощания с родным аулом.
С утра в Ахмадиевом дворе толклись любопытные. В женской половине дома возле Фатимы, словно пчёлы возле матки, суетились её подружки. Старшие родственницы принялись наряжать молодую. Надели на неё новое платье. На шею, прикрыв высокую грудь, повязали тяжёлый нагрудник — хакал, он был украшен коралловыми нитями, медными бляшками и серебряными монетами с изображениями невесть каких царей. Поверх платья надели зелёный елян с позументами по бортам и двумя рядами монет по подолу.
Ах, как порадовал бы Фатиму этот наряд всего полгода назад! А сейчас она ничего не видела, глаза её затуманились от слёз.
Рядом плакали в голос, заливались слезами её подружки.
Подошла мать, зашептала на ухо:
— Веди себя там, доченька, пристойно. Свекрови не перечь, без спросу на улицу не выходи…
С другого боку подступилась свекровь, зачастила:
Нет нужды — не плачь, не вой,
Не чуди, невестушка,
И рассерженной совой
Не гляди, невестушка!
Наподобье челнока
Не мечись, невестушка…
Фатима и слышала, и не слышала припевки свекрови, ни разу не взглянула на неё. Гульямал поджала губы — обиделась: она, старшая, ломает себя, старается угодить невестке, вон и подарки свои — стёганое одеяло и перину — показать сюда привезла, а эта неблагодарная даже глаз не поднимет!..
Между тем во дворе запрягли лошадей. Заволновались, забегали ребятишки. Несколько молодаек схватили лошадей под уздцы, дабы вытребовать у главного свата выкуп.
День выдался тёплый, из низких туч медленно летели редкие снежинки.
Фатиму под руки вывели на крыльцо. Она подняла лицо к небу, постояла так мгновенье, затем шагнула на плотно утоптанный снег и решительно направилась к отцу, столбом торчавшему посреди двора.
Ахмади, хотя он и знал, что дочь в первую очередь должна проститься с ним, смотрел на неё несколько растерянно.
Остановившись в несколько шагах от отца, Фатима взглянула ему в глаза и запела:
Не на той ли на Магаш-горе
Я срывала вишни, атакай? [91]
Увезут меня за сорок гор —
Стала дома лишней, атакай.
Из колоды вылетает рой —
Пчёл летящих, атакай, не счесть.
Как мне жить среди чужих одной?
Что же это — кара или месть?
Только что усердно рыдавшие девушки, мгновенно притихнув, переглядывались. «Вот так Фатима! — говорили их взгляды. — У кого она такому научилась? Кто подсказал ей столь складные слова?» А енгэ, подучившие Фатиму, с замирающими сердцами следили за выражением лица Ахмади: как-то он поведёт себя?
Фатима продолжала:
Отбелила я в пруду холсты,
Высушили белые в тени.
В стороне немилой, атакай,
Ждут меня безрадостные дни.
В белых кадках заварили мёд —
Рад ли ты напитку, атакай?
Будешь иль не будешь сожалеть,
Дочь послав на пытку, атакай?
В толпе провожающих начали перешёптываться: «Аллах мой, надо ж так уметь! В самое сердце бьёт…» — «А отец-то терпит». — «Ничего, пусть потерпит! Позлей бы ещё надо!» Многие пожилые женщины, вспоминая горькие дни, пережитые Фатимой, и представляя, что её ждёт впереди, утирали уголками платков невольные слёзы. А там, где сбились в кучку девушки, вновь послышались рыдания. Голос Фатимы, поначалу негромкий, окреп, и зазвучал в её плаче гнев:
Дров подкинешь, атакай, в очаг —
Мне не сесть у твоего огня.
Не оттянет ли тебе плечо
То, что получил, продав меня?..
Чем катаец улестил тебя?
Разве мало ты имел добра?
Впрямь ты мне за что-то отомстил,
Обменяв на горстку серебра.
Не на те ли деньги, атакай,
Ты купил мне камень-сердолик?
Лучше б, к шее камень привязав,
Утопил — убыток невелик!
От изумления у Ахмади глаза полезли на лоб, — то, что он слышал, вроде уже не походило на освящённый обычаем сенляу, — но прервать дочь он не решался.
— Ай, не могу!.. Исстрадалась, бедняжка! — вырвалось у кого-то.
Голос Фатимы чуть смягчился, теперь взяла в нём верх глубокая печаль.
Знать, недаром люди говорят:
Слаще мёда соль родной земли.
Тяжки думы о разлуке с ней —
Горьким горем на сердце легли.
Изведёт тоска в чужом краю,
Там, зачахнув, сгину, атакай.
Конь катайский запряжён.
Прощай, Еду на чужбину, атакай!
Что-то промелькнуло в вытаращенных от изумления глазах Ахмади. Жалость, что ли, шевельнулась в нём? Растопырив корявые пальцы, он, точно вилы, протянул руки к дочери, выдавил из себя глухо:
— Прощай, дочка!
Фатима в ответ лишь склонила голову и тут же повернулась к матери. И снова полилась грустная мелодия прощания.
Ярко ал французский [92] твой платок,
Отсвет пал на щёки, эсэкей [93].
Разлучают, разлучают нас —
Люди так жестоки, эсэкей!
К милой речке больше не спущусь,
У пруда не расстелю холсты.
Вспомнив о тебе, заплачу я,
Вспомнив обо мне, заплачешь ты.
— Уй, доченька моя! Уй, доченька!.. — вскрикнула Факиха и, шагнув к дочери, припала к ней, зарыдала. Фатима, поглаживая мать по спине, закончила сенляу:
Холод лют в катайской стороне,
Горы круты, от снегов белы.
То ли стужа муку оборвёт,
То ль сама я брошусь со скалы?
Выезжая из родных ворот,
Кнут я обронила, эсэкей,
Только не о нём моя печаль —
Не вернуть, что было, эсэкей…
Плечи Факихи затряслись ещё сильней. Она и сама когда-то вот так же уходила из родного дома и понимала, как тяжело дочери. Сострадание разрывало ей сердце.
— Деточка… Деточка… — только и могла вымолвить Факиха.
Фатиму посадили в сани, завернули в стёганое одеяло. Её подружки вцепились в это одеяло, ребятишки повисли на спинке кошевки, а самые быстрые заняли кучерское сиденье.
Гвалт, визг, плач…
Гульямал, напялившая на себя столько одежд, что стала почти круглой, как мяч, оделила деньгами молодаек, и те отпустили уздечки, отошли от лошадей. Кутлугильде сыпанул по двору горсть трехкопеечных монет и медных пятаков, кинул на снег несколько горстей конфет. Мелюзга бросилась подбирать деньги и лакомства. В санях остались только те, кто должен был в них ехать.
Едва Кутлугильде тронул вожжи, напуганный суматохой жеребец рванулся и стремительно вынес кошевку за ворота. Следом тронулись остальные подводы, провожаемые возбуждённой толпой.
Глава пятнадцатая
Самым близким для хальфы Мухарряма человеком в Ташбаткане был Гибат. Когда-то они вместе учились в Утешевском медресе, ели из одной плошки и спали на одной подстилке. Мухарряму продукты присылали из дому. Гибат, которому отец помогать не смог, пропитание себе добывал сам, оказывая услуги богатым шакирдам, — варил им суп, кипятил чай, выполнял всякие мелкие поручения. Проучился Гибат всего два года: умер отец, и пришлось оставить медресе, вернуться в свой аул. Когда подошёл срок, взяли его в солдаты. Возвратившись со службы, Гибат женился и вёл теперь доставшееся от отца худосочное хозяйство.
Мухаррям, единственный сын фартового тиряклинца, солдатчины избежал благодаря добытому отцом белому билету. После окончания учёбы в Утешеве отец отправил его в Уфу, в «Галию» — медресе более высокого ранга. Однако через пару лет Мухарряма из «Галии» выставили за участие в тайных собраниях, на которых произносились недозволенные речи, и он устроился в Ташбаткане учителем при мулле Сафе. К приезду нового хальфы Гибат уже обзавёлся детишками, а Мухаррям всё ещё оставался холостяком.
Гибат владел, по выражению ташбатканцев, «обеими грамотами». Ещё в Утешевском медресе он одолел русский алфавит, а в солдатах научился довольно сносно разговаривать по-русски. На службе Гибат получил чин бомбардира [94], о чём говорилось в бумаге, привезённой им с собой. Бумагу эту Гибат показал многим жителям аула, а затем, вставив в застеклённую рамку, прикрепил дома к простенку. Если Гибата спрашивали, за что ему дали такую важную бумагу, он отвечал: «За усердие». А когда при нём заходил разговор о солдатской службе, непременно вставлял: «Я вот служил в артиллерии», — и на служивших в пехоте смотрел свысока.