Джалиль Киекбаев - Родные и знакомые
К вечеру они дошли до селения Саитово и попросились в дом на околице переночевать.
Хозяин, мужчина средних лет, полюбопытствовал:
— Куда направляетесь?
— В Воскресенку, — ответил Сунагат без утайки.
Хабибулла, решив на всякий случай напустить туману, добавил:
— Там мы на заводской работе…
— Ага… А родом из каких краёв?
— С Яика. Как раз у своих побывали, — солгал теперь и Сунагат. И дабы хозяин не докучал расспросами, объяснил: — Туда шли через Красную Мечеть [88]. Потом в Идельбашы к родне завернули. Идти обратно тем же путём — больно большой крюк получается. Тут, нам сказали, поближе. Ты, агай, должно быть, знаешь, как отсюда выйти на Воскресенку?
— Одна от нас дорога. Вон она — как струна натянутая, — усмехнулся хозяин. — Повернись лицом к закату и шагай да шагай!
Киньябыз — так звали хозяина — пустил парней переночевать и пригласил их поужинать.
— Забирайтесь на нары, мусафиры [89], — сказал он, когда вошли в дом. — Немалый путь проделали и, верно, проголодались. Ну, кто из вас в передний угол? Ты, мырза? — Это относи лось к Сунагату. — А ты подсаживайся к товарищу.
Хозяйка расстелила скатерть, в большой чаше, вырубленной из корневища дерева, принесла суп и разлила его сначала в миски ребятишкам, которых рассадила тут же.
Суп с мелко нарезанными потрохами оголодавшим за последние дни парням показался необыкновенно вкусным. Наелись так, что по лицам горошинами покатился пот.
Киньябыз ел не спеша, рассказывая нечаянным гостям, что далее пойдут они по берегу Нугуша, поднимутся на какую-то гору, а там попадут на яйляу…
Наутро, проводив отдохнувших путников за ворота, он повторил уже слышанное ими:
— Дорога от нас одна. В горах не то, что в степи, — развилок нет. Держись лицом в закатную сторону и шагай да шагай…
Облокотившись об изгородь, он долго смотрел вслед уходящим парням.
Друзья бодро зашагали вдоль Нугуша на запад. Дорога не давала скучать: то подъём, то спуск. Несколько раз пересекли вброд петляющую среди гор реку.
Миновали заброшенный хуторок. Жители, видно, давно уже покинули его: полусгнившие строения разрушились, ветер снёс с них кровли; на месте одной избушки торчала только сложенная из плитняка печь, на потолке другой буйно разрослась конопля; брюшина, которой были затянуты окна, изодралась, и по её клочьям стучались сейчас редкие капли дождя. Ни души кругом. Лишь какая-то встревоженная путниками птица — кажется, коршун — снялась с дерева и тёмной точкой закружилась над ржавой скалой. На полянках близ хутора кошмой лежала нескошенная трава — летом, должно быть, она вымахала коню по уши. А когда-то её косили, об этом свидетельствовал сгнивший на склоне горы стог сена. Унылая картина! Уныние нагоняли и глухой шум ветра в соснах, и вид мокрых скал, и уже белеющий на вершинах снег.
У Сунагата и Хабибуллы на душе чуть повеселело на яйляу, о которой говорил им Киньябыз. На берегу Нугуша в один ряд стояли крытые лубками лачуги. Двери их были подпёрты где полешком, где чурбаком, и загоны пустовали, — люди уже угнали скот и сами ушли зимовать в аулы, — но из трубы самой дальней лачуги курился дымок. Друзья направились туда.
— Баи дома? — шутливо спросил Сунагат, подойдя к двери.
— Дома, дома, айдук! — послышался басовитый голос.
Парни вошли, отдали салям. В лачуге сидели двое охотников. Один из них набивал патроны — рядом на нарах лежали гильзы и сделанная из коровьего рога пороховница. Другой у огня, перед очагом, обстругивал палочку — как оказалось, ему потребовался шомпол.
Охотники не стали допытываться, что привело парней в эти места и кто они такие. Короткий ответ: «Идём в Воскресенку», — удовлетворил их. Сунагат попросил у них котелок, вскипятил воду. Согрелись чаем, уточнили, как идти дальше, и снова — в путь.
До Воскресенска дошли на следующий день, ещё раз переночевав в глухой деревушке на выходе из гор.
Отыскать в посёлке дом рабочего медеплавильного завода Никанора 3айцева, брата Тимошки, не составило труда. Труднее оказалось вытянуть из Никанора что-нибудь о его братишке: прикинулся ничего не знающим. Тимошка, мол, как уехал из посёлка, так больше тут не показывался.
Никанор сидел на крыльце, дымя самокруткой. Сунагат растерянно топтался перед ним, пытаясь втолковать, что им позарез надо повидаться с товарищем.
— Да что ты привязался ко мне? — рассердился Зайцев. — Кто вы такие?
И только тут, сообразив, что Никанор не доверяет им, Сунагат выложил начистоту, как у них с Тимошкой обернулось дело на стекольном заводе. Никанор хмыкнул, придавил каблуком окурок.
— Ну, коль вы его приятели, заходите в дом, гостями будете.
Дома он что-то тихо сказал жене. Та выставила из печи на стол горшок с горячей картошкой, нарезала хлеба,
— Поешьте, — велел Никанор, а сам, сев в сторонке, сосредоточенно принялся скручивать новую цигарку.
Вскоре на столе запел самовар. Тогда и хозяин подсел к гостям. Мало-помалу он разговорился, порасспрашивал про стекольный завод.
Никанору можно было дать лет тридцать пять. Лицом он очень напоминал младшего брата, но ростом удался выше и в кости — шире. Глаза у обоих синие, но взгляд у Никанора — задумчивый, пытливый, нет в нём Тимошкиного озорства.
Разговор за столом, видно, окончательно убедил Никанора в том, что Сунагат и Хабибулла — товарищи Тимошки.
— Вот что, братцы… — сказал он. — О заварухе на вашем заводе я слышал. Тимофей был здесь. Ночью пришёл и ночью же ушёл. Сейчас он в Оренбурге. Вам тоже лучше отправиться туда. Тут стало припекать. Жандармские прихвостни принюхиваются к каждому. На днях один остановил меня на улице, о Тимофее расспрашивал, как де живёт, где он сейчас. Приятелем прикидывается, а мы его, каналью, давно знаем — прихвостень он жандармский…
Сунагат с Хабибуллой встревожились и вознамерились было уйти на следующий день затемно, но Никанор отсоветовал: появившись на улице слишком рано, как раз вызовешь подозрения, надо дождаться, когда народ пойдёт на работу.
Утром он дал адрес, по которому можно было найти Тимошку, наказал:
— Случится — не найдёте его по этому адресу, так идите на станцию, спросите у кого-нибудь из железнодорожников Тихона Иванова. Запомните: Тихон Иванов. Привет ему от меня передадите. Он вас сведёт с Тимофеем…
Простились по-дружески. И опять зачавкала под ногами Сунагата и Хабибуллы осенняя дорога, повела их в далёкий город Оренбург.
Когда переправились через Белую и выбрались на прямой — тут уж в самом деле, как натянутая струна, — тракт, открылась им бескрайняя равнина. Там и сям виднелись на ней неказистые, серые — без единого деревца — селения. По обеим сторонам тракта тянулись поля; побуревшую — стерню убранных хлебов порой сменяли зелёные лоскуты озими. Лента дороги уходила вдаль, становясь всё уже и уже, и пропадала у горизонта.
3
Каждую неделю Кутлугильде приезжал в Ташбаткан, навещал жену [90]. Хоть неблизок и нелёгок путь через горы, эти поездки не были ему в тягость, а, наоборот, доставляли большое удовольствие. Он мог бы ездить так сколько угодно, но спустя месяца три после женитьбы его родители завели речь о том, что пора перевести сноху в Туйралы. А родительская воля по-прежнему была для него законом.
Нух-бай заблаговременно известил Ахмади о своём решении. В Ташбаткане начали готовиться к проводам Фатимы.
Фатима хорошо понимала, что отъезд её неотвратим. Ей не оставалось ничего другого, как примириться со своей участью, но душа её бунтовала против жестокости судьбы. Её выданные замуж сверстницы оставались в родных местах — если не в самом Ташбаткане, так поблизости. Оставшиеся в своём ауле могли каждый день видеться с родными и близкими, заглянуть к ним по житейской надобности или просто так, без всякого дела. И те, кого увезли в соседние селения, чуть ли не еженедельно приезжали в Ташбаткан. Одной Фатиме выпало на долю уехать в чужедальную сторону.
Правда, она не чувствовала привязанности к отчему дому, тем более — к отцу. В детстве она любила его, потом боялась, ходила перед ним на цыпочках, теперь ненавидела. И не только потому, что не забывала страшного избиения, — Ахмади обрёк её на жизнь в чужом краю среди чужих людей, лишив всего, что ей было дорого. Теперь Фатима не испытывала страха перед отцом, страшнее того, что сделал, он уже ничего не мог сделать, да и ни в чём теперь она от него не зависела: отныне она не ташбатканская, а туйралинская.
Узнав, что Фатиму готовят к отъезду, несколько бойких женщин пришли к ней с советом отвести на прощанье душу, выложить отцу то, чего он заслуживает. Случай для этого представлялся удобный: по обычаю молодая в прощальном плаче — сенляу — должна попенять на родителей за то, что они отдают её в чужие руки; вольна она высказать и другие свои обиды, и никто — ни старшие, ни младшие, ни даже мулла Сафа с его обгаженным тараканами кораном — не могут воспретить это.