Наталья Головина - Возвращение
Николая Платоновича сразу после еды уложили в постель. Несколько бессонных ночей подряд в дороге (какое там питье гастейнских вод, для чего просились за границу, — сразу в Лондон) дали переутомление, у него мог случиться приступ его пробуждающейся порой эпилепсии. Был приглашен доктор, и на несколько дней отменены все посетители. Но все же снова последовали ночи почти без сна: Ник не отпускал от себя Герцена, и тот сидел рядом, держа его крупную, расслабленную руку. Оба выговаривались, как набрасываются на пищу после многих лет проголоди.
Николенька Платонович был все тот же: внешняя мягкость, даже податливость, и бесконечная терпимость; при этом постоянство убеждений. Не было примеривания — после взгляда, полуслова стало ясно, что у обоих сердце бьется, как и прежде.
Но вот уже Огарев встает. Отправился по магазинам и привез кучу игрушек детям, а Наталия Алексеевна — свою гору… Потребовал все выпуски брошюр.
А вот он сидит за чашкой чая — осанист, кудряв, бронзоволос, нос с плавной горбинкой, глаза и самоуглубленны, и проникновенны, все тот же романтик и человеколюбец. Восторженное и родное чувство к нему Герцена…
Ему не верилось, что друг наконец здесь. Сыскное отделение несколько не учло привязанностей Огарева и того, куда тот отправится за границей. Пока что в новое царствование на удивление облегчился выезд за границу. Добро бы, распространилось и на другое. Но надежды смутны. После смерти Николая I, при замалчиваемых обстоятельствах, были слухи, что тот запретил сообщать ему сведения о крымской трагедии и был уже мертв, когда Россию известили об ухудшении его здоровья, — возможно, принял яд (Огарев шутил: «Прочел твои писания — да и в Могилев!»), так вот, после смерти Николая наследник сказал в своей речи перед дворянами: «Ходят слухи, что я хочу дать волю крестьянам, это несправедливо, и вы можете сказать о том направо и налево». Да все же верят, сказал Огарев, в такую возможность. Наследник отчего-то считается гуманным: принимает ото всех письма с прошениями (которые остаются без последствий). Разве что теперь, в 56-м, слегка свободнее стало дышать и словом перемолвиться.
Сколько же им выпало всего до негаданного отъезда!
Сбежали с Наташей во время свадьбы ее сестры Елены — прежде не удавалось переброситься словом без досматривающих глаз. Долговолосая Елена рассудительная, которой они доверились, также остерегала младшую, всплескивала руками, обмирая: уйти с несвободным Николаем Платоновичем, честнейшим и милым, но все же не видно, будет ли у него развод, — шаг необычный, огласка для семьи, а для Наталии — гибель! Но та решилась. Из пензенской церкви уехали в ожидавших за углом санях. Пара лошадей светло-саврасой масти…
Огарев с Наташей в Одессе пытались нелегально выбраться за границу. Но тамошние пристава зорки.
Последовал донос бывшего тестя Рославлева. Николай Платонович на пару с Тучковым оказались под следствием. Неприкаянная Наталия в имении у сестры, теперь по мужу Сатиной, металась и плакала. Помимо тревоги за близких людей и полной неясности относительно будущего с нею не раскланивался местный священник — довольно сильное впечатление…
Наконец она с Николаем Платоновичем. Он писал Герцену: «Люблю мою Наташу. Бог знает, как хорошо…» Если не брать во внимание окружающую действительность. Мало приспособлен наш мир для доверия, терпимости и добра, Александру Ивановичу даже казалось порой, что Ник как бы навлекает на себя все стихии проявлением этих качеств… Марья Львовна, не удовлетворившись приостановленным разводом с ним (официальной причиной Огарев выставил состояние своего здоровья), затеяла далее отторгнуть его состояние. Немало преуспела. Чтобы спасти «детское» и родовое Старое Акшено, Огарев продал его фиктивной купчей Елене с Сатиным.
Развязала узел лишь спустя пять лет смерть бывшей супруги…
Мятежница Наталия Алексеевна слегка устала. Их бракосочетание с Николаем Платоновичем состоялось в церкви Артиллерийского собора в Петербурге.
Жизнь с ее жестокими законами продолжалась. Крайне неприспособленными оказались российские деловые сферы к расчетам с кредиторами по справедливости и к изготовлению качественной продукции. Сгорела принадлежавшая Огареву Тальская бумажная фабрика… и тем, возможно, еще и избавила его от разорения.
Ему говорили, что он не с тою хваткой ведет дела. Да, боже правый, как бы он мог быть другим? Он — поэт. Пока есть силы, будет переделывать под себя мир. Жили до отъезда в своем и как бы уже не собственном Акшене.
…Наталий выдохнула со странной смесью чувств — обреченно-радостно, как когда фабрика сгорела:
— Вот все, свершилось!
И он остерегающе (верил в самостийность жизни и в то, что можно вспугнуть ее биение) сказал: «Нишкни!..» Пересекли границу Польши, выехали за пределы империи.
Александру Ивановичу было празднично повторять про себя и вслух: «Николенька Платонович» и «Ник»…
Их семьи жили пока что одним домом — каждодневно рядом.
Слуги и кто-либо из домашних не способны были просыпаться в шесть, и до девяти утра, когда все выйдут к завтраку, Герцен читал в своей комнате. Последним обычно появлялся в столовой Ник и, застенчиво улыбаясь, оправдывался: «Ну, есть злодеи, которые и позже нашего просыпаются…»
Это о Саше, который нередко поднимался с трудом, читая заполночь труды по физиологии и химии, доводя себя порой до нервного истощения. Но пусть так, считал Герцен, не нужно вспугивать его увлеченность.
Мадемуазель Мальвида не решалась теперь завести разговор о порядке и выглядела потерянной и сникшей.
Вдруг разразилось. Бедная Мейзенбуг со слезами просила его объяснить русской даме, что она не гувернантка в его доме! Кроме того — что нельзя так баловать детей. Особой любовью Наталия Алексеевна воспылала к пятилетней изящной и смуглой, с филигранными чертами Оле, она была привязанностью и мадемуазель воспитательницы, младший ребенок — всегда сгущение «материнских» инстинктов у опекающих его женщин.
Конечно же Герцен объяснял — «что не гувернантка»… Дело было с очевидностью в другом: взаимная борьба за сферы влияния. Женщины отзывчивы, но и жестоки…
И вот однажды, когда все отправились на прогулку, фон Мейзенбуг съехала из дома, надеясь, что ее немедленно вернут. Александр Иванович удержался от такого шага. Выхода все равно не было. Немыслимо ведь было бы выбрать «в другую сторону»…
Огарев теперь все чаще уходил без сопровождающих изучать Лондон. Его в самом деле лучше видеть наедине, считал Герцен, чтобы душа оставалась в горести раскрепощенной и неподконтрольной.
Ник наблюдал те же притоны и новейшие достижения предпринимательской мысли в этой области — ночлежки, в которых можно было спать до утра сидя, держась за веревку, все это в зловонной атмосфере. Однажды Нику стало дурно на выходе из ночлежки, и он добрался домой только к утру с помощью подозрительного сопровождающего.
Познакомился Николай Платонович и с эмигрантской братией. Ему было легче сойтись с нею: у него не было памяти об их полупредательстве и уклончивости, о том, как отшатнулись. Как всегда и везде, среди лондонских эмигрантов возник культ Огарева, они тянулись к его согревающей вселюбви. Александр Иванович шутя обещал ящик шампанского тому, кто приведет человека, который бы не понравился Огареву… Он считал, что тот не блестяще разбирается в людях. Да впрочем, облагораживает их; надолго ли и напрочно — бог весть.
А еще Николай Платонович неизменно становился для окружающих «директором совести», высшим судьей во всех моральных вопросах. Так оно скоро стало и в Лондоне.
В Александре Ивановиче просыпалась порой, как и в Москве, легкая ревность. Однажды говорили обо всем здешнем и о своем прошлом, Николай Платонович прижался щекой к его виску:
— Мы в жизнь пришли вместе, люблю тебя сейчас больше, чем в детской Москве!
Чтобы удобнее устроиться с бытом, Александр Иванович вновь сменил жилье. В Лондоне, понял он, тем более теперь, после приезда Ника ему можно жить только в совершенно отдельном доме: допоздна у них пение и разговоры, Огарев презабавно представляет в лицах все виденное за день. Как вдруг раздается стук в стену…
Впрочем, в Лондоне он менял адрес постоянно, сам для себя объясняя это легким неврозом эмиграции. Вскоре после очередного переезда начинал видеть все недостатки дома и местности и в нем нарастало желание — куда угодно прочь. Становились неприятны даже одни и те же лица на остановке омнибуса.
Теперешний его дом был похож на фермерскую усадьбу под черепичной кровлей, увит плющом. В парке росли могучие липы, и изгородь с улицы казалась словно бы кружевной поверху от цветущего жасмина.
Огаревы сняли квартиру по соседству. И Наталия Алексеевна воцарилась среди детей.