Андрей Иванов - Харбинские мотыльки
Это было в гололед; Борис сидел дома без дров, табака, несколько дней не ел; работы не было — герр Тидельманн уехал в Германию и закрыл на неделю ателье, и две недели не возвращался, а потом и не платил месяц, никаких денег не было. Кунстник нерасчетливо потратился. У Николая Трофимовича не просил. Французу был и так должен. Фрау Метцер избегал. (Устал упреки ее глотать. «Не топите, как все, каждый день, оттого в доме холодно!» Обещал, что топить буду каждый день.) Лева уехал куда-то. У Ристимяги болела голова. Борис думал что-нибудь написать в газету (все равно какую). В сумерках видеть совсем перестал, ни свечей, ни керосина не было. Головокружение. Может быть, угорел (но трое суток не топил!). В дверь постучали; голоса представились: Стропилин, Каблуков. Иван притоптывал ножкой. Евгений Петрович волновался, поправлял воротничок. Одет писатель был, как на встречу с женщиной; Каблуков выглядел жутковато (как убийца). Предложил им войти, угоститься чаем. Отступили в тьму коридора, отказались, — некогда чай пить, некогда, надо идти по делам, пригласили пойти с ними: к Терниковскому, на конспиративную квартиру, послушать выступления…
— Там и чай попьем, — сказали в один голос. — Там и угощение обещают.
— Добровольский[65] будет, — сказал Иван, — обещал с собой привезти Сырцова.
— Это кто? — спросил Ребров, надевая пальто.
— Как! Вы не знаете Сырцова? Да это настоящая легенда!
— Не простудитесь? — заботливо спросил Стропилин. — Пальтишко легонькое. На улице мороз!
Борис подумал и надел студенческую шинель.
— Ничего, — приговаривал с иронией Иван, — не простудится, в такой шинели не простудится. Идемте, нечего дома сидеть. Впустую время уходит.
Пошли. Иван продолжал говорить о Сырцове, человеке, о котором все слыхали, но никто его не видал.
— Добровольский давно обещал его представить людям, чтобы развеять сомнения. Многие полагают, что за его статьями прячется сам Добровольский… Знаете, как Терниковский делает: пишет под разными псевдонимами статейки и создает видимость организации. Смешно и обидно! Потому что верно характеризует всех нас: только видимость организованности создаем, а сами по себе — два-три человека и то: пустота вокруг и несогласованность внутри. Например, анархист Колегаев, он все время говорит «мы», «наши», «у нас», только и слышишь, что они собирались, митинговали на керамическом заводе, строили что-то, обсуждали, а на самом деле — их там два человека, сидят в библиотеке, газеты читают, у них даже своего листка нет. Вот и про Сырцова так думают: статьи появляются, а кто его видел? Никто. Придумали, мол, сидит какой-то старец на острове, молится да пишет, а может, нет его? Теперь посмотрим…
Гололед мешал слушать, Иван сбивался. Кунстник один раз упал. Шли, шли… Ребров слушал.
— Сырцов уже глубокий старец. Так говорят, я не знаю. Пишет он умокувыркательно!
Словцо Терниковского, подметил Ребров.
— Переправляет листовки в Совдепию, оттуда многое тянет. Говорят, что разграбил тамошнюю типографию и собрал на болотах свой типографский станок, печатает свои опусы. Обещали привезти и их. Очень хотелось бы посмотреть! С трудом верится, что такое возможно.
Скоро выяснилось, что ни Иван, ни Стропилин не знали, где находится конспиративная квартира Терниковского. Только название улицы повторяли — Леннуки, Леннуки — но это ничего не меняло. Каблуков сказал, что знает, как выглядит здание.
— За каким-то мостом… — говорил Иван. — За какой-то речкой…
— За Клеверной, — буркнул Ребров.
— Не доходя до Казанской церкви…
— Это смотря откуда идти, — кашлянул Стропилин.
— Если все хорошо, занавески будут зеленые, — добавил Иван.
Отправились искать. Было темно, и Ребров совсем ничего не видел.
Как выходили на свет, что-то видел, но стоило только отойти от фонаря, как все гасло. Евгений Петрович воображал, что приблизительно представляет, где могла быть эта улица Леннуки.
— Где-то за Лендерской гимназией для девочек, — сказал он загадочным тоном, — там любит Дмитрий Гаврилович прогуливаться. Я его там пару раз встретил. Он мне сказал, что шел к Биркам, но мне почему-то подумалось, что он гулял возле гимназии.
Евгений Петрович неприлично хохотнул. Борис хотел возмутиться, поскользнулся. Упал бы, если б не Иван: подхватил художника под локоть и выругался.
— Ну и погодка! И лед, и вода! Черт знает что!
Долго блуждали; Стропилин все время что-нибудь лепетал; кое-как дошли до моста; долго шли вокруг фабрики, фонари почему-то не светили. Стена не кончалась. Ребров потерял надежду, что этот кошмар когда-нибудь кончится; Иван ругался и сплевывал в темноту.
Стропилин, наоборот, оживился:
— Отсюда я теперь знаю, как идти! В конце, за этой стеной, будет переулок, свернем в него и окажемся на месте! Мы круг сделали!
— Эк забрели! — сказал Иван. — Точно черт попутал.
Борис подумал, что писатель мог запросто умышленно кругами водить, чтобы поиздеваться и побольше глупостей наговорить. Каблуков заметил, что в небе очень низко плыл цеппелин. Борис ничего не видел, все сливалось во мгле.
— Об этом в газетах писали, — фыркнул Стропилин, — это какое-то испытание. Глупости! Не обращайте внимания.
Иван рассказал, что писали в газетах, будто где-то под Пярну грохнулся цеппелин, пока то да се, какие-то мошенники разобрали его, увезли двигатель, в общем растащили по кусочкам. Евгений Петрович сильно обрадовался этому анекдоту, неприлично громко рассмеялся. Вышли на перекресток. Стропилин объявил:
— Ну вот! Совсем немного осталось.
Шум. Машины и экипажи. Яркие фонари. Неуверенные прохожие торопятся, скользят, руками взмахивают. Ребров несколько раз останавливался: кружилась голова и подступал обморок. Свернули в заваленный снегом и глыбами льда переулок. Здесь царил мрак.
— А вот и зеленые занавески, — проговорил Иван, глядя куда-то вверх.
У Терниковских было много народу. Сам он был очень важно одет, особенным образом сшитый френч, черный с темно-синими обшлагами, синими нагрудными карманами и синим стоячим воротником, пуговицы были простые — металлические, но со свастикой, на груди у Терниковского на толстой цепи висел лунный камень, тоже со свастикой и какими-то индийскими буквами. Горела одна-единственная лампа, тоже особенная, японская, окрашенная позолотой, с красными иероглифами. Под лампой и выступали. От духоты и гомона Борис почувствовал себя плохо. Его усадили рядом с неким Сундуковым (неприятное лицо, брюзга).
Долго кого-то ждали. Люди спорили. Некоторые вскакивали и ходили, продолжая спорить со стенкой. Сундуков хитро улыбался, поглядывал на говоривших, слушал. Его глаза поблескивали (наслаждается спектаклем).
После короткого вступления Терниковского начали выходить докладчики. Посланник Казем-Бека зачитал дружественное письмо-послание от младороссов. Зачитали письмо из Австралии. Доклад о деятельности русских эмигрантов в Болгарии, Югославии, Америке. Перед тем, как выступил Добровольский, пришел Коле-гаев — Ребров ему обрадовался. Глаза у Никанора горели безумно, он еще больше исхудал, был совсем плохо одет, в старый военный бушлат, ботинки у него чавкали или скрипели, но даже этот сырой скрип кожи отчего-то радовал Бориса, и он подмигнул Никанору, тот улыбнулся и покашлял в кулак тихонько. Добровольский говорил без бумаг, коротко и зажигательно, чего никак не ожидали от такого болезненного и дряхлого человека музейной наружности, представил в конце своего выступления Сырцова, седого кудлатого старика и уступил ему место. Тот читал долго и мучительно, с лупой и тряся головой. Он был маленький и щупленький, грива и бородища делали его совершенно непропорциональным, он был как цирковой уродец, каких прячут от всех в тесном помещении и показывают только в особенных случаях, дабы собрать побольше народу. Он опирался на палку и покачивался. Если отрывался от бумаг, потом долго не мог найти упущенную строчку, всматривался, трясясь, палка гуляла и стукала обо что-то. Сырцов много цитировал Розанова, говорил о таинстве пола и брака, незаметно от полового рефлекса шагнул к кровосмешению, и дальше началась языковая мешанина, некоторые слова слипались, мычание и заикание захватывало старика, он блеял, как коза, или выкрикивал что-то о белом человеке, о цветных врагах, о языке как нервной ткани народа. Неожиданно вырывались совершенно неприличные выражения, непечатные. Борису показалось сперва, что старик бранится, как бывает с извозчиком, заедет в какой-нибудь узенький двор — и ни туда ни сюда, лошадь бьет и бранится. Но, прислушавшись, художник понял: старик намеренно вставлял ругательства (как образцы дегенерации языка через противоестественное кровосмешение) и очень подробно комментировал. Заговорил о новой науке, им изобретенной, — цветное крововедение. Это была отдельная глава его жизни. Старик требовал тщательного изучения крови цветных и белых. Об этом он говорил стройно и гладко, без бумаг и без палки; притоптывал на месте, как волхв во время ворожбы, иногда прокручивался вокруг своей оси, как дервиш. Маниакально вспыхивая глазами, дергал себя за бороду сухонькими костлявыми ручками, — коротенькие, они выглядывали из рукавов его кацавейки и казались детскими, если бы не огромные ладони цвета свежей говядины, он ими разводил в воздухе, как фокусник, и тараторил: