Андрей Иванов - Харбинские мотыльки
В моем горе я не одинок, но разве меня это должно успокоить? Если кому-то, помимо меня, вдруг стало трудно жить, неужто это должно послужить утешением?
Не понимаю, почему вдруг потребовалось знание эстонского языка! Десять лет не требовалось, вдруг потребовалось! Хорошо, я согласен, но почему госпожа Эманд имеет право подходить ко мне с таким видом и говорить об этом при всех! Я всегда чувствовал, что она ко мне придирается. И смотрит на меня с презрением. Не на пользу ей пошла работа бонной в княжеской семье. Теперь на всю жизнь в ней: все, кто не князья, отребье.
Не понимаю, что произошло, но Егоров на меня сильно взъелся. Полагаю все-таки, из-за какой-нибудь статейки, может, за то, что постановку "Паутины” похвалил?.. написал что-нибудь в "Вести”? Достаточно в "Вести” написать, чтобы настроить против себя этих. Кто знает… Я так много пишу, — хотя ни разу не высказывался по поводу приходского разбирательства. Не помню: печатали меня в "Вестях” недавно или нет? Там засела бывшая Белая гвардия, один полковник редактирует статьи (раньше скаутами командовал, теперь за конторкой сидит), он такое может иной раз натворить, что автор впоследствии и не узнает написанного! Видимо, я что-то не проверил — я же так много пишу! мог и упустить — и где-то тлеет корректорская правка, из-за которой — иначе и быть ничего другого не может — Егоров на меня косые взгляды бросал.
(Может, из-за Булатова; может, где-нибудь случайно написал о нем или высказался комплиментарно; а может, потому, что был у Терниковского — больше к нему ни ногой!)
Что касается учителей и школ, их становится меньше и меньше — русских гимназий всего-то осталось три — и ученик пошел другой — не тот, что прежде, обэстонившийся и вялый, к русской литературе интереса не имеющий, практичные люди, думают о месте под солнцем, в уме взвешивают и ко всем приглядываются, самое неприятное: по одежке и зарплате уважают. Ну, так и понятно: знания оценить они не могут, т. к. — увы — совсем невежественны! Самое неприятное, они засели в бороне и не думают из нее вылезать — как кроты в своей норе — ни о чем слышать не хотят. Так узок стал человек! Думал я: займет это не меньше лет двадцати, но — как я ошибался! 10 лет — и совсем иная картина. Это отпрыски тех эмигрантов, которые зачитываются Зощенкой, Шишковым, Романовым, читают со сцены Маяковского. Вот откуда берутся недошлифованные болваны, они не задумываются, как себя выразить, без всякого интересу к театру, культуре, слову. Плечистые пролетарии! Но сколько в них европейской буржуазной повадки! Сколько гонору! Дурак дураком стоит, а все на нем блестит, и на всех смотрит с презрением. Вы бы слышали теперешнее русское пение гимназическое! Это вой сонных псов! Кто в лес, кто по дрова — этим и будет их вся последующая жизнь. Русская община размыта. Все, по примеру немцев и эстонцев, заперлись каждый в своем чулане. Я тоже. Заслуженно, вполне заслуженно. Но такого отношения — от г-жи Эманд — не заслужил. Она не имеет права. Она не знает. Она всего лишь бонна из прошлой жизни. Я свое знание тут собрал. И обидно, что такие, как г-жа Эманд, выносят в конце приговор, это как-то несправедливо. (А может, в том и состоит историческая ирония: я тоже виноват!) Представьте себя на моем месте: приходят и сообщают, что ваш предмет с начала года будет давать некто N. Как пережить? Поскорей открывать библиотеку, Русскую Библиотеку! Хорошо бы читальную комнату, но на это пока нет сбережений. Книг я собрал достаточно. Вся квартира в книгах! Занимаюсь библиографией. Готовлюсь. Надо дать объявление. Ребров после всего, что со мной случилось, и после всего, что я тут наблюдал последние дни, мне представляется надеждой нашего общества, он горит внутренним огнем и не угасает! Единственный из всех, кто продолжает трудиться! И как я ошибался в нем! Как долго не мог понять, что им выбранная позиция — крепость вокруг себя — единственный путь, придерживаясь которого, что-то можно сделать и выжить, не быть съеденным этими змеями и шакалами. По гроб благодарны ему будем: подсказал дешевые комнаты у одной немки, где и он сам — теперь под одной крышей, в одном коридоре, только он в углу, там холодно, а нам повезло, у нас теплее: к кухне поближе и под нами сама хозяйка (и всегда топит!). Кабинет мой завален книгами, зато писать уютно, и вдвое дешевле!!! Вид из окна на двор с сараюшками; печальней всего не лошадь и не забор с поломанными досками, а старая, толстостволая береза, вся в усерязях да колтушках, и кожура в трещинах. Глаза ночью закрою, и кожура эта перед глазами стоит, трескается, сокоточит.
Фрау Метцер — дама лет шестидесяти пяти, здоровьем пышет! Любительница поболтать; приглашала на чай и карты. Подумать только — карты! Пришлось расписать польку (третьим был торговец тканями снизу; умный, расчетливый, молчаливый эстонец, — он-то в результате и прибрал наши медяки).
Фрау Метцер чем-то похожа на Екатерину II с картины Шибанова, по-русски говорит чисто и охотно, вспоминает прежние времена, как в Петербурге жила, в Москву и Новгород ездила. "Богатая, великая страна была”, - вздыхает, не мне сочувствует, не нам, а самой — самой ей жалко: все-таки уловил я в ее вздохах, что Россия и ее страной была тоже! Много вздыхала и тяжело так, будто роняла ведро в колодец и потихоньку вытягивала с этими вздохами то 100 грамм черствого хлеба на день, то — с пенкой — темно-красную конину — таким был 1917 год в Ревеле!
Из последних гимназических новостей: один учитель съездил на экскурсию в Совдепию, приехал в глубоком нервном расстройстве, стрелялся, но выжил. Все, после этого ничего слышать о гимназиях и школах не хочу!..»
Отчет Ивана Каблукова о положении в Эстонской Республике на 1930-31. Секретарю Братства Святого Антония Алексею Каблукову(написано рукой Тимофея Гончарова):
И всё-таки фашизм. Почему? Да потому, что мой «фашизм» это крик, который должен быть услышан. Молчать нельзя. Преступно — молчать. Мой «фашизм» — смысловая провокация, яркий, трагический образ, необходимый для того, чтобы расцветить блёклый облик нынешнего национал-радикального движения, давно уже ставшего призраком, уныло слоняющимся по улицам с хоругвью и свастикой. Наконец, это искреннее уважение к заблудшим героям былой Европы, чей опыт так же полезен нам, как опыт парижских коммунаров был полезен большевикам.
Делаю иконы для одного немца (12 часов в день), дает мало (2025 крон), никак больше не получается. (Помножь на 100, если по-старому в марках: 1 новая эстонская крона равна 100 старым эстонским маркам).
В самом конце апреля нас опять затопило, да так, как последний раз при тебе было, помнишь? Сидели, пустой чай гоняли. В мае после этого у меня обострение случилось, слег. Слава Богу, миновало.
Васильковы уехали в Чили, Строгов собирается в Америку. Горчаковы уже уехали в Африку. Оставшиеся где попало как-нибудь перебиваются: кто на торфе, кто на сланце, кто в школах, кто в штольнях или где придется, как мы. Отсюда русских во Францию на заводы чернорабочими отправляют вагонами. Условия там, конечно, очень неважные, но, принимая во внимание наше положение, мы с Тимофеем раздумываем поехать, как только мое состояние станет более-менее стабильным. За эти годы я многое о себе понял, ко многому стал терпим. О будущем я думаю так: лично меня там ничего не ждет. Движет мною одно — жажда быть полезным для России. Только как себе здесь найти применение? Жар внутри есть, а выхода ему нет, — оттого и сгораю. Живем впроголодь. Читаю только богословские книги. Средств записаться в библиотеку нет. Тимофей приносит от Веры Аркадьевны Гузман газеты. Но местные пишут плохо, да и верить никому не хочется. «Младоросская искра» меня смущает: много там глупостей и большевистская она какая-то. Присылай нам что-нибудь. А то: мрак, безработица и нищета. Такого плохого года в Эстонии еще не было. Все боятся думать о том, что грядет. В Принаровье и Причудье настоящий голод. Болезни косят людей. В нашем деле полный крах. Никто игрушек не покупает. Все деньги обывателей идут на дрова, еду, лекарства. Живем на хлебе и чае. Много рисую, да только не берут. Денег на краски тоже не хватает. Изготовляю краски сам: съедает время.
Ответ Алексея Каблукова:Обязательно пришлю. Я наладил связь с Америкой, жди посылки. Сам сложа руки не сижу. Протягиваю ниточки. Ты тоже не сиди. Помнишь, как на веранде у бабушки сидели и следили за паучком? Как кропотливо он плел паутинку! Мы с тобой только дивились. Ни минуты без дела! Поезжай-ка в Ревель да поговори с Терниковским, Стропилиным, обними их от меня, передай самые теплые слова, скажи, что молюсь за них, расспроси, как они, чем спасаются, приглядись — как одеты, что на стол подают, что у них дома — обогатились или все по-прежнему? Пообщайся с журналистами; может, кроме монархистов, еще кто завелся. Тут в Англии тоже не ахти. Мест нет. Все унижены. Чего-то ждут, на что-то надеются. Но ничего сами не делают. Я начинаю налаживать Академию. Получил письмо от Бердяева — интересуется, пишет, что надобность в подобной организации давно назрела, но осторожничает, надо встретиться. Томас Элиот — редактор The Criterion — уже пишет про нас и выразил желание стать ассоциированным членом Академии, и дал имена: Морис Рекитт — редактор A Journal of Christian Sociology, Кристофер Доусон — редактор The Sociological Review, Виктор Демант; удалось заполучить двух министров; консул сам не пришел, прислал атташе; был князь Андрей Владимирович. Журналистов, как мух! Несколько министров ответили, что прибудут на следующее собрание! Академия растет. То ли еще будет! (Жди посылки via America. Письмо сожги!)