Клаус Манн - Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония
— Ну тогда имитируй, — потребовал Владимир. — Хочу хоть раз услышать твою имитацию!
Петр Ильич рассмеялся:
— Что может быть проще! — Он остановился на проселочной дороге. — Как бы описал представитель школы Золя мой одинокий ужин во Фроловском? — спросил он вызывающе. — Приблизительно так, — и начал декламировать:
«Une serviette de table négligement attachée à son cou, il dégustait. Tout autour, des mouches, avides, grouillantes, d’un noir inquiétant, volaient. Nul bruit, sinon un claquement des mâchoires énervant. Une odeur moite, fétide, écourante, lourde, répandait un je ne sais quoi d’animal, de carnacier dans l’air. Point de lumière. Un rayon de soleil couchant, pénétrant comme par hazard dans la chambre nue et basse éclairait par-ci, par-là, tantôt la figure blême du maître engurgitant sa soupe, tantôt celle du valet, moustachue à traits kalmouks, stupide et rampante. On devinait un idiot servi par un idiot. 9 heures. Un morne silence régnait. Les mouches fatiguées, somnolantes, devenues moins agitées, se dispersaient. Et là-bas, par la fenêtre, on voyanit une lune grimaçante, énorme, rouge, surgir sur l’horizon embrasé. Il mangeait, il mangeait mangeait toujours. Puis, L’estomac bourré, la face écarlate, l’œil hagard, il se leva et sortit…»[17]
— Прелестно и очень талантливо! — смеялся Владимир. — Причем превосходно передана атмосфера твоего дома! — Он взял Петра Ильича под руку, и они зашагали дальше. — Тебе следовало бы написать светский роман вместо того, чтобы все время сочинять музыку!
— Покорнейше благодарю, — возмутился Петр Ильич, — и светское общество тоже покорнейше благодарит. Да, если бы общество соответствовало описаниям современных критиков, то жизнь наша была бы еще мрачнее и тоскливее, чем нам кажется.
— Может быть, она действительно мрачнее и тоскливее, чем тебе кажется, — ответил молодой Владимир серьезно. Он продолжал говорить; его красивый, чувственный рот оживился. Петр Ильич с удовольствием его слушал, хотя в большинстве случаев уже наперед знал, что будет сказано. Он любил эту вдохновенную, беглую речь, сопровождаемую настойчивыми, немного неловкими жестами, и этот блеск мягких, золотистых глаз молодого Владимира, когда тот был чем-то особенно возбужден. Он восклицал: — Это общество невозможно ни очернить, ни оклеветать! В нем царит несправедливость, его единственный закон — это эксплуатация и порабощение!
Он несомненно многое почерпнул из своих толстых книг, из французских романов и запрещенных политических брошюр, напечатанных в подпольных типографиях. Его не оставляли равнодушным и нередко полностью захватывали крайние политические настроения, в его юном сознании царила вдохновенная неразбериха.
Если бы его всерьез спросили, действительно ли он хочет изменения существующего строя, хочет ли он переворота, он, наверное, впал бы в замешательство. Он был честным юношей и вынужден был бы признать, что самому ему, выходцу из хорошей семьи, любимому племяннику знаменитого композитора, сетовать было не на что. Человеку свойственно только до определенной степени игнорировать собственные интересы. Владимир не был активным революционером, не принадлежал ни к какой организации. Тем не менее он находился под воздействием революционных идей, объединяющих в себе элементы нигилизма и анархизма с социалистическими элементами. Юноша верил в механический прогресс, определяемый верховной каузальностью, но желал его революционного ускорения, насильственной интенсификации. Это ускорение означало бы кровавую катастрофу, великий пожар, отмену и полное уничтожение существующего порядка — манящая и устрашающая перспектива, о которой не принято было задумываться. Новый строй занимал в сознании юноши значительно меньше места, чем блаженный хаотический беспорядок, то есть сама революция, которая ему предшествует.
В этом беспокойном, возбужденном сознании смешались старославянские представления с идеалами якобинцев, восторженный патриотизм смешался с интернационализмом, энтузиазм которого в основном принадлежал Франции. Его материализм, порожденный поверхностным чтением Маркса и Дарвина, страдал излишней склонностью к лирике, как и вся его спутанная, построенная на недопонятых терминах и пламенных чувствах болтовня. Юноша верил в то, что говорил, но это не мешало ему тут же забыть сказанное. Были дни и недели, когда он вместе с безобидными приятелями полностью предавался развлечениям и мелким удовольствиям повседневной жизни, совсем не думая об общественном строе и его будущем. Но были и часы, когда тоска лишала его последних надежд на более иль менее положительное решение индийского вопроса. Тогда тоскующему сердцу его казалось, что проклятие жизни может быть отвращено только ценой самой жизни, а никак не улучшением общественного строя. Тогда перед ним вставал вопрос: как жить после подобного открытия? «Почему мы делаем такие открытия и почему мы так сильно их переживаем? Наверное, новое поколение сильных людей, которому предстоит строить будущее, не будет этого осознавать и переживать. Но я принадлежу к проклятому классу и к потерянному поколению».
Однако и такие настроения быстро проходили. Они были так же мимолетны, как и порывы легкомыслия или бунтарства. Молодое сердце было открыто для всякого рода воздействий, оно откликалось на луч света, порыв ветра, звуки и запахи, поэтому настроение его утром было одним, днем уже совсем другим, а к вечеру оно снова менялось. При этом чувства его всегда были сиюминутными, глубокими и совершенно искренними.
Петр Ильич любил наблюдать эти переливы чувств, стремительный переход от возмущения к нежности, от нежности к тоске, от тоски к легкомыслию, как наблюдают игру красок на поверхности озера, над которым солнечный свет то и дело затмевают облака. Ему казались трогательными внутренние порывы юности, всплески чувств, беспечная радость и искренняя печаль, которым он был свидетелем, хотя тематика, занимавшая юношу, была ему чужда и даже в какой-то мере безразлична.
Петр Ильич наивно верил в «прогресс» как в вещь необходимую и важную, доверяя его другим и не особо им интересуясь. Когда Владимир заводил речь о деспотизме, о страшной несправедливости, Петр Ильич застенчиво возражал:
— Но ведь мы не в Средние века живем! Ни инквизиции, ни крепостного права уже не существует… — на что Владимир только смеялся:
— Ты не знаешь методов работы нашей тайной полиции, они ничуть не лучше инквизиции. И неизвестно, насколько беднота в наше время живет лучше рабов и крепостных!
— Разумеется, в жизни не обходится без зла, — задумчиво признавал Петр Ильич. — Мне так бесконечно жаль всех бедствующих, у меня просто сердце щемит при мысли о них. Царь должен знать о таких вещах, а я уверен, что они до его сведения не доходят. Царь так недосягаем, так высоко парит над всем происходящим, что стенания бедствующих до него не доносятся. Его нужно срочно осведомить!
Он из хитрости притворялся еще более наивным и неосведомленным, чем был на самом деле, тем самым провоцируя бурную реакцию юного племянника. И реакция эта не заставляла себя долго ждать: на лице Боба появлялась насмешливая гримаса, и тон его становился чуть ли не надменным.
— Царь! — Он со свистом хлестнул прутом воздух. — Да он же самый большой негодяй!
— Он, наверное, никому не доверяет, — говорил Петр Ильич. — Разве у него на это нет причин? Ты сам подумай: нигилисты убили его предшественника, и это несомненно был большой грех, поскольку именно в этот день Александр II намеревался ввести в стране новое законодательство. Те же самые нигилисты пытались взорвать динамитом Зимний дворец — представь себе, весь прекрасный Зимний дворец!
— Жаль, что не взорвали, — сухо ответил Владимир. Потом улыбка обнажила его красивые зубы. — Да и чего стоило это так называемое новое законодательство Александра II… Но даже и на это Александр III не сподобился. Тираны никогда добровольно не уступают своей власти, никогда! Ах, пусть Александр III последует за своим предшественником, — воскликнул Владимир, сверкая глазами, и выражение лица его было зловещим. — По его вине уже пролито достаточно крови, и достаточно злодеяний совершено от его имени. Он должен быть наказан, этого требуют логика и историческая справедливость!
Чтобы еще больше разгорячить юношу и насладиться зрелищем крайнего его возбуждения, Петр Ильич с дружеским цинизмом заметил:
— В музыке его императорское величество поистине ничего не смыслят, они предпочитают самых посредственных французов. Но все-таки нельзя быть неблагодарным, ведь иногда они принимают меры в поддержку бедных российских композиторов. Между прочим, бедному Чайковскому тоже выплачивают пособие. — И он с удовольствием наблюдал, как Владимир раздраженно пожимает плечами и темное пламя разгорается в его глазах.
На протяжении всей их прогулки по проселочной дороге и по лесу юноша непрерывно говорил и жестикулировал. То, что он говорил, мало отличалось от статьи в нелегальной революционной газете, но в каждом слове звучало, может быть, и наивное, но несомненно искреннее возмущение, может быть, и детская, но справедливая и горячая ненависть, когда он красноречиво осуждал все ужасы Сибири, необузданную наглость империалистической политики, коррупцию в кругах государственных служащих, подлость тайной полиции, притворство попов, заносчивость дворянства и богачей.