Ведуньи из Житковой - Тучкова Катержина
А Сурмена, как только увидела этого американца, встала перед ним на колени, прощупала его и сказала: несите самогон. Я думала, для нее, выпить-то она любила, но нет: она приподняла его голову и влила полбутылки ему в глотку Потом дала ему какое-то время полежать, а когда он затих, взяла его ногу, оперла ее о мамино плечо, чтобы удобнее было, присела на корточки, обхватила его колено, а затем дернула и повернула, так что сустав с хрустом встал на место. Американец так испугался, что не успел даже закричать, и вдруг затих. Было видно, что ему полегчало. Остатки самогона мы тут же допили — знаешь, даже для нас это было нешуточное дело, мама с Сурменой аж взмокли от напряжения, а я — от страха, что кто-то будет идти мимо и нас услышит. Ну, а потом мы снова им занялись. Мама еще до того, ночью, его помыла и приложила к обожженным местам растертые травы, но у него был жар, а кожа пошла волдырями, так что надо было все повторить. Я его держала, Сурмена поднимала ему руки-ноги, а мама их обмывала и сдирала с ожогов засохшую корочку. Он скулил, точно щенок. У меня и сейчас еще мурашки бегают, как это вспомню. Когда мы его завернули и уложили спать, всем нам стало ясно, что такой больной выздоровеет не скоро. Неделей тут не обойдется, сказала мама озабоченно. Понятно почему. Вылечить раненого — это одно, а спрятать — другое. И стали они с Сурменой думать, как быть с этим бедолагой, а меня послали за травами и курицей на суп. Вернулась я только к вечеру. Ведь мне еще надо было за детьми проследить, да и идти из Черной на Читинскую пустошь больше часа. Когда я прибежала, уже начало темнеть. Влетаю я в дом, на поясе зарезанная курица болтается, в корзинке — мешочки с травами и самогон. И что? Там, где лежал американец, лужа крови, а его самого нет. Мама с Сурменой сидят у печи. Тихо-тихо, лишь за руки держатся. «Где он?» — спрашиваю. Они не отвечают. Мне пришлось их потрясти, чтобы очнулись. Заговорили они, только когда выпили по рюмке. Я чуть не упала, тогда я еще впечатлительная была и не так уж много в жизни повидала. Самогон в тот вечер мы втроем весь прикончили, так что назавтра я еле оклемалась.
Приехали за ним, мол, где-то через час после того, как я ушла. Американец наконец-то уснул, самогон и унявшаяся нога сделали свое дело. Мама с Сурменой как раз обсуждали, как бы его перенести на чердак, чтобы, если кто вдруг нагрянет, он сразу на глаза не попался, и вдруг слышат — ревут моторы машин. Что им было делать? Они успели только набросить на американца какое-то покрывало, сорвав его с печи, а эти уже ворвались в дом. Патруль. Объезжали лес и пастбища, ходили по домам и искали летчиков. Немецкая полиция из Злина. Мама замерла от ужаса. Прямо перед ней стояли здоровый детина и еще трое в форме, больше бы в комнате и не поместилось, с глазами, что твои плошки. И пялились на американца — сразу его заметили. А потом началась кутерьма. Снаружи вошли еще двое, сменив тех, которые уже насмотрелись, и принялись орать на маму с Сурменой, но этим они могли хоть до второго пришествия заниматься, потому что обе ни слова по-ихнему не понимали. Тогда к ним подвели одного малого, Шваннце его называли, это имя мама запомнила, оно звучало похоже на «свинью» по-немецки. Так вот этот Шваннце знал по-нашему и стал их допрашивать. Мол, где они его подобрали, да что с ним такое, да чем его лечили и что он говорил. Мама с Сурменой сразу во всем признались, да и зачем бы им отпираться, все и так было ясно. Только обо мне не упомянули. А что он говорил — так ничего не говорил, ведь у него жар был, но даже если бы что-то и сказал, они бы все равно не поняли, американец же. Как только они все выложили, стало совсем страшно. Один из этих, в форме, сорвал с американца покрывало, увидел его голым — и вдруг как заорет: Jude! Der ist Jude! [18]
Как мама мне потом говорила, в тот момент она думала, что им конец. Что они обе и до вечера не доживут. Обнялись они с Сурменой и стали молиться, а между тем с улицы кто-то скомандовал — и в перевязанного американца, который уже пришел в себя и растерянно глядел на дула автоматов, разрядили обоймы, так что он и выдохнуть не успел. А потом взялись и за маму с Сурменой. Их вытолкали прикладами наружу, прямо к ораве разъяренной немчуры. Из криков, которые на них обрушились, они разбирали только то, что гаркал этот самый Шваннце, — ему, как видно, приказали переводить. Его лицо, рассказывала мама, побагровело еще сильнее, чем у офицера, что выпрыгнул из машины. Вы знаете, что помогали вражеской армии?! Знаете, что помогали неполноценной расе?! Знаете, что вас за это ждет?! Мама с Сурменой молчали. Только когда этот Шваннце начал их избивать, чтобы выколотить хоть слово, потому что вопросы офицера не должны были остаться без ответа, они что-то из себя выдавили. Мама до самой смерти не могла вспомнить, что именно. Это, мол, Сурмена сказала что-то такое, после чего град ударов, пинков и шквал криков вдруг прекратился. Едва Шваннце перевел это офицеру, как тот коротко рявкнул: Halt! [19] — и все замерли. В наступившей тишине он спросил маму через Шваннце: «Вы ведуньи?» Та было поднялась с земли, но, поскольку была уже старая, снова упала, успев, однако же, прохрипеть, что да, точно, ведуньи, и она, и Сурмена. Тогда этот офицер только кивнул — и двое в форме тут же нагнулись и помогли ей встать. После этого он о чем-то спросил Шваннце, как-то странно, серьезно и негромко, а тот что-то ответил, недоверчиво качая головой, и даже возражать решился, и замахал руками так яростно, что мама с Сурменой испугались его больше, чем немецкого офицера.
О чем эти двое тогда говорили, сейчас уже не узнать. Как бы то ни было, Шваннце в конце концов крикнул маме и Сурмене, чтобы они не смели отлучаться из своих домов, что с ними еще разберутся, но этим все и ограничилось. Мама с Сурменой не верили своим глазам. Их, хотя и избитых, но живых, отодвинули к стене дома, двое солдат вынесли оттуда расстрелянного американца, закинули его в кузов, где уже лежал другой такой же, весь обмотанный стропами смятого парашюта, сами запрыгнули в машины, завели моторы и уехали. Только офицер еще несколько раз оглянулся на них из кабины… Ничего не понимая, обе вернулись в дом, сели и оставались там до тех пор, пока не пришла я. После этого они ждали и ждали — но ничего не происходило. Всю зиму за ними так никто и не явился. Наверное, у немцев были другие заботы, кроме двух сумасшедших баб. Еще бы — ведь как раз в это время они охотились по Карпатам и Бескидам на партизан, а те на них, потом мы прознали о зверствах в Плоштине и Прлове [20], что совсем близко от Копаниц, а дальше уже подоспели русские, и все кончилось. Мама после этого прожила еще год. Следующей зимой мы ее похоронили.
Голос Ирмы дрожал от волнения и звучал все глуше, пока окончательно не затих. Дора слушала ее, затаив дыхание, и не смела вставить ни слова. Съежившись, она ждала, пока Ирма сама захочет продолжить.
— Я часто думала, что такое нашло вдруг на этого офицера, что он решил оставить их обеих в живых, — спустя какое-то время заговорила она. — И ничего другого мне в голову не приходит, кроме одного: что тут замешаны Фердинанд с Рудольфом, те два хлыща, что до того ошивались в Копаницах. Они то приезжали сюда надолго, то опять исчезали, и это были самые большие шишки, которые у нас когда-либо появлялись. Но я об этом мало что знаю. Только то, что к ним с почтением относились и пограничники, и будто бы даже гестаповцы в Злине. А они в свою очередь относились с почтением к ведуньям, особенно к Магдалке и Фуксене. Ах да, семейка Маг-далок! — вспомнила Ирма и ладонью отогнала мысли о своей матери, Волосатой. — Ты же из-за них пришла, потому я и начала о войне… Ну да, я о них кое-что знаю. Но это была нехорошая история, совсем нехорошая. Ты правда хочешь ее слышать? — мрачно спросила Ирма.
Дора взволнованно кивнула.