Мария Сосновских - Переселенцы
Назавтра раным-рано Кондратий уехал с сыновьями на покос; сначала выкосили и убрали сено на ближних суходолах.
«Вот и Аграфена помогала бы… Видать, зря я отвез ее в скит-то, – досадовал на себя же Масленников, возвращаясь к вечеру в заводскую слободку. – Все едино, с тем купчишкой до Покрова со свадьбой ничего не выйдет. А этот каторжанин и пикнуть не посмел бы. Да и што он Аграфене за жених – гол, как сокол, в чужом дому живет! А я-то, старый пень, бабе своей поверил… Мало ли с кем девки на игрищах якшаются, лишь бы с умом гуляли и себя блюли…
А тут бы и при деле была, и брательники Митька с Гришкой за ней доглядывали… Ну, ладно – Бог даст, на дальних покосах сено уберем, дак к страде домой привезу Аграфену-то. А братьев следить к ней приставлю».
Груня уже две недели жила у крестной в скиту, как вдруг по заводу прошел слух: Ганька-цыган пропал!
Говорили, что ушел в ночную смену на завод, к домне, до обеда работал, как обычно, после обеда исчез куда-то… И к Никанору Самокрутову прибегали, но там никто ничего о нем не знал. Куда Ганька мог пропасть из завода, да еще ночью?
Болтали и такое: мол, брательники Масленниковы подстерегли по пути домой да убили – всяк знает, давно уж они зубы точили на Ганьку-цыгана. Убили да и бросили где-то.
Потом оказалось, что Масленниковы дома в ту ночь не ночевали: на дальний покос уезжали. И свидетели нашлись, которые божились, что так оно и было.
Утром на выгоне не смогли найти лучшую лошадь. И снова всколыхнулась молва: Ганька недаром цыганом прозывается – украл лошадь, да и ищи ветра в поле.
А после полудня из Прохладного скита пригнал верхом парень. Скоро вся деревня знала: дочь кержака Масленникова Аграфена из скита сбежала – неведомо с кем и незнамо куда.
– Вечером легла она спать в клети, а утром смотрю – что-то долго не встает кресенка, – рассказывала потом Евлампия. – Пошла будить, ан глядь – дверь-то изнутри заперта! А как сняли с петель двери, вижу: Аграфены-то и нет! Ну, и кресенку Бог послал! Да штоб Кондратий еще хоть раз привез ее гостить - нам такую-то самовольницу и в жисть не надобно!
Грунина мать Евфросиния с утра занемогла, еле управилась со скотиной и лежала в сенях на лавке, когда в ворота постучали. Евфросиния, кряхтя, встала с лавки и вышла на крыльцо.
– Чё надо, парень?
– С Прохладного скиту я пригнал… Тут… такое дело…
– Да говори ты, окаянный, не томи душу! Али с Аграфеной стряслось что?!
– Нету в скиту вашей Аграфены! Ушла она и никому ничё не сказала. Бабка Евлампия меня Христом-богом умолила к вам ехать – можа, говорит, домой она пошла. Я, как ехал, всю дорогу во все глаза глядел – нигде не видать…
У Евфросинии руки так и опустились. Не успел исчезнуть в конце улицы приезжавший парень, а Евфросиния – подняться на крыльцо, как в калитку постучали.
«Никак Аграфена это?!». Евфросиния без памяти бросилась открывать. Но это была не Груня, а известная каждому в заводской слободке баба-сплетница Парфеновна.
– Здравствуй, Ефросиньюшка! Слышала новость: в заводе Ганька-цыган убег!
И дальше застрекотала сорокой так, что Евфросинья и слово едва могла вставить:
– А с выгона Карюха Ивана Самойлова потерялась, дак потом на дороге ее нашли: идет оседланная, и повод к седлу привязан… Ганька-то, видно, проехал на ей сколько-то верст, а потом спешился. Может, он с сообщником каким дале поехал и лошадь за ненадобностью бросил – уж как там было, Бог один знает, только, говорят, верст за двадцать отсюда Карюху-то оседланную нашли…
– А седло-то на ей чье?
– Да не могут пока дознаться, чье оно!
Когда Кондратий с сыновьями приехал с покоса, Евфросинья рассказала мужу о том, что говорил парень с Прохладного скита и о чем ей наболтала Парфеновна. Воспользовавшись тем, что сыновья распрягали лошадей и задавали им корм, она спросила тихонько:
– Отец, может, не говорить пока ничё ребятам-то?
Так и вскинулся Кондратий Масленников, прошипев:
– Ты што, дура старая, ополоумела?!
И загремел уже во весь голос, обращаясь к сыновьям:
– Вы слыхали, робята, што у нас тут дома-то творится?! Ганька-цыган из завода куда-то скрылся, и наша дура Грунька, говорят, с им из скита убегла!
Братья Масленниковы кинулись седлать лошадей.
Уже из седла старший, Митюха, крикнул:
– Мы, тятя, верхом-то их живо догоним! Но уж если догоним, то в живых не оставим…
Мать вцепилась в митюхин рукав и навзрыд запричитала, умоляя их не совершать расправы. И не ездить никуда на ночь глядя, а лучше покормить лошадей и утре ехать всем вместе на телеге.
Никто в эту ночь в доме Масленникова не сомкнул глаз; после третьих петухов братья пошли запрягать.
Не успели выехать, как начал накрапывать дождь, который скоро превратился в ливень. Лесная ухабистая дорога раскисла, тележные колеса по ступицу увязали в грязи. До скита добрались только к вечеру – уставшие, грязные и мокрые.
Евлампия поила их чаем и, жалеючи Евфросинию, старалась не шибко ругать крестницу.
– Хлеба-то хоть взяла Груня?
– А как же, взяла, и кошель с одеждой своей, и три ковриги хлеба, я как раз накануне квашню ставила…
– Вот оно как все вышло-то. Ну, что теперь поделаешь? Видно, шибко любят они друг друга, раз на побег решились!
Митюха на всякий случай поездил вокруг скита, да куда там – тайга велика…
Так и вернулись домой Масленниковы ни с чем. Братья сразу отправились в слободку к Никанору Самокрутову. Самокрутовская семья сидела за ужином. Никанор привстал за столом:
– Здравствуйте, добры молодцы! Проходите, садитесь с нами ужинать, беседуйте!
– Нет уж, дядя! Не сидеть мы к вам пришли, не беседовать, – злобно бросил Митюха. – Говорите, где Ганька, куда он Груньку увез? Начистоту говорите, а не то худо будет!
– А почему худо-то? – вскинув брови, с виду миролюбиво спросил Никанор. Потом, отвердев голосом, отчеканил братьям Масленниковым:
– Гаврюшка нам не сват-брат, совсем чужой человек-то… Слава Богу, выкормили, выучили, к делу приставили. Силой вашу сестру никто бы не увез, да еще из скиту кержацкого. Сама она этого хотела! А ежели бы вы были путные братья, дак вы бы отцу и сказали бы: «Груня-то у нас одна, тятя, пусть она выходит, за кого хочет!». И сестра бы ваша дома была, и вам, да и нам спокой был.
Дак нет – вам лишь бы с кольями по деревне бегать всякий праздник! Пора обумиться уж да и себе невест приглядывать… А кольями вы невест не загоните!
Смолчали братья – больно уж крепко поговорил с ними Никанор Самокрутов – и просто, и доходчиво.
Только с той поры в семье кержаков Масленниковых имя красавицы Груни не произнесли ни разу. Одна Евфросиния служила иногда в церкви за здоровье рабы Божьей Аграфены, и то тайно от отца. Сундуки с груниным приданым стояли в горнице нетронутыми.
Сыновья оба женились, внуки появились; время шло, а о беглецах по-прежнему не было ни слуху, ни духу. Некоторые говорили, что они подались в Сибирь, другие – что Гавриила и Аграфену кто-то видел на золотых приисках.
А может, улыбнулась им суровая судьба, и жили они себе в какой-нибудь зауральской деревне.
…Старики Масленниковы умерли, так и не узнав ничего о дочери. Снохи разделили между собой все грунино приданое. У братьев – свои семьи, свои заботы, и сестра стала понемногу стираться из их памяти. А о Ганьке так забыли сразу: мало ли людей в заводе бывает. Был человек, да сплыл.
«Русский поляк» из Малороссии
Весной 1765 года в Галишевой появился пришлый человек. Незнакомый мужчина в запыленной одежде, с котомкой за плечами, спросил у встречной бабы, где живет староста. Та указала на дом-пятистенок старосты, а сама долго глядела вслед незнакомцу. В деревне все удивлялись: кто такой? Откуда вдруг?
Удивлялись, потому что после голодного 1751 года, когда через деревню вереницами тянулись нищие и убогие, пришлых людей в Галишевой и не видывали.
Незнакомец отворил калитку старостиного двора и, несмотря на лай огромного пса, смело прошагал к крыльцу. В сенях его встретила старуха, мать старосты:
– Че те надо, милок?
– Староста здесь живет?
– Здесь-то здесь, батюшка, только дома его нету – на покосе он…
Незнакомец уходить не спешил, снял с плеч и положил на скамью котомку.
– Не бойтесь, хозяюшка, я не бродяга какой-нибудь… На поселение меня к вам в деревню волость послала… Не дадите ли мне поесть немного, а потом я отдохну и подожду старосту. Не сомневайтесь – за еду я вам заплачу.
– Бог с тобой! За хлеб-соль с прохожего человека у нас денег не берут…
Через минуту, почистив у крыльца потертый, но аккуратный пиджак, умывшись из глиняного рукомойника, он сидел в избе за столом, на столе лежали каравай хлеба, свежие огурцы, зеленый лук, вареная картошка и большая кринка молока.