Мария Сосновских - Переселенцы
Петр Васильевич иногда сокрушался, глядя на дочь: «Экое, прости Господи, чучело выросло, и взамуж такую не сплавишь… Обличьем-то – голимая басурманка! Ну да ладно, какую уж Бог дал…».
И Петр Васильевич переводил думы на другое.
Гавриил и Аграфена
Теперь, мой дорогой читатель, представим себя в конце семнадцатого столетия на одном из старых железоделательных заводов Урала – Надеждинском.
При строительстве заводской плотины плотинным мастером был поставлен сын пономаря, по отцу прозванный Пономаревым.
Агафона Пономарева после отбытия каторги выслали на вечное поселение на Северный Урал, где уже начали рубить вековую тайгу на месте будущего завода.
Агафон – мужик уже в годах, мастер на все руки: поневоле каторга обучила. Женился он на заводской работной девке Марьюшке, срубил избушку. Скоро родился сын, которого при крещении назвали по святцам Гавриилом. Десятый год шел Гаврюшке, как он осиротел – мать заболела и, неделю пролежав, умерла. Агафон во второй раз жениться не стал и жил вдвоем с сыном.
Настало время Гаврюшке на завод определяться.
– Сын у тебя, смотрю, уж большой, – сказал как-то Агафону приказчик, – хватит ему по поселку собак гонять, в работу его определить велено!
– Да какой большой – двенадцатый годок только пошел-то…
Да разве с заводским приказчиком поспоришь? Тот сразу отрубил:
– Вот што, Агафошка, знай-ка свое место! Ты, даром что в плотинном деле кумекаешь, – каторжанин, вот кто ты есть! Помалкивай да делай, что велено, не то плетей отведаешь в пожарной караулке!
Уже уходя, буркнул:
– У домницы руду будет Гаврюшка разбивать… Там и поменьше его огольцы робят!
Скоро Агафона Пономарева погнали строить плотину в Богословском заводе, и сколько ни упрашивал Агафон разрешить взять с собой сына, начальство – ни в какую. С Богословской плотины Агафону вернуться было не суждено.
Друг Никанор, с которым он был в Богословске, как-то постучался в избушку и, пряча глаза, погладил выбежавшего на порог Ганьку:
– Нету боле твоего тяти, царство ему небесное… Погинул на плотине, сердешный! А ты теперь у меня жить станешь – так уж Агафон меня просил перед кончиной…
Размазал Ганька грязным кулаком слезы по лицу и по-взрослому сказал:
– Как же так, дядя Никанор, стряслось?
И как взрослому рассказал Никанор сироте:
– Там для плотины-то лесу к реке было навожено видимо-невидимо, целый штабель. И все – листвень, а она ведь, как камень али железо, тяжелая. Ну, наверху, на штабеле-то, двое робили, а он подошел к штабелю выбирать лесину, которая посмолевее. В это время один наверху возьми да оступись, бревно сверху и полетело, да прямо на Агафона… Пока до избушки несли, он и помер, твой тятька…
Заколотили Никанор с Ганькой дверь избушки. Как говорится, голому одеться – только подпоясаться… В чем и был, пошел Ганька жить к чужим людям.
Семья у Никанора Самокрутова была большая. Жили впроголодь: ребята еще малы, старшая дочь – невеста уже, да что толку, девка – не парень, какая от нее помощь в семье. Парень у Никанора, Семка, был Ганьки на год моложе – тоже, как и он, рудобоем у домницы робил. Подружились ребята – водой не разольешь. Ганька, не по годам сильный, защищал слабого Семку.
Так сирота Пономарев Гавриил Агафонович стал работным человеком Надеждинского завода.
Прошло с той поры десять лет. Давно уж Пономарев робил у домны кричным. Это был высокий, худощавый, красивый парень. Из-за черных кудрявых волос и черных же больших глаз Ганьку Пономарева прозвали цыганом. Был Ганька не только красив, но и силен, с удалью дрался в кулачных боях, когда парни по праздникам сходились стенка на стенку с парнями с кержацкого конца.
В кержацком конце у него была возлюбленная, дочь богатого кержака Кондратия Масленникова, семнадцатилетняя Аграфена-Грунюшка – высокая, с длинной золотистой косой и румяная, как наливное яблочко, сероглазая красавица.
Да вот беда – старшие грунины брательники, сами лютые забияки, которым на раз крепко доставалось в стенке от кулаков Ганьки-цыгана, и слышать не хотели о том, чтобы сестра встречалась на гулянках с «каторжанским сыном».
Когда Груня заневестилась, отец – от греха подальше – тайно, ночью отвез красавицу дочь за тридцать верст, в старый кержацкий скит, к своей сестре, крестной груниной матери.
А сам времени не терял – сразу стал договариваться о будущей свадьбе с одним купцом, который хотел сватать Груню за своего сына.
Свезти-то дочку Кондратий свез, да не знал, что она перед этим подслушала его разговор с матерью про то, что они замуж норовят ее отдать за купеческого сына.
Груня, услышав это, тихонько отошла от горенки, скоренько оделась, взяла коромысло и дубовые ведра – будто по воду к ключу пошла. У ключа ведра и коромысло надежно спрятала в кустах и, крадучись, огляделась – вроде никто не видал – да бегом в заводскую слободку. Вот и дом Масленникова, а рядом никанорова изба. Семка, по счастью, у двора был, в палисаднике штакетину новую приколачивал.
– Да спит Ганька твой после ночной смены! Если уж приспичило, дак сейчас на сеновал полезу, разбужу! – ухмыльнулся Семка.
– Ой, Сема, скажи – пусть потихоньку ко ключу придет!
Семка еле растолкал спящего дружка:
– Да вставай ты, сонная тетеря, Грунька пришла!
Легче пушинки, ровно и без лестницы, слетел с сеновала Ганька! Одним махом взбежал на крыльцо. Через минуту, успев причесаться, выскочил за ворота.
– Ты наврал, что ли, черт полосатый, где ж она?!
– Так она и будет тут стоять, ждать, пока ты штаны наденешь! Ко ключу идти сказала, в кержацкий конец…
Ганьку ровно ветром сдуло.
А Кондратий Масленников оглядел дома все закоулки – все дочь искал, и не найдя, вовсю костерил жену:
– Это все ты со своим голосом-то скрипучим… Грунька, поди, все и слыхала, как мы давеча говорили!
– Дак надо было ее услать куда-нибудь, а тогда и говорить, – огрызнулась та и, глянув в окно, облегченно вздохнула, – а вон она с ведрами идет, видно, по воду бегала… А на наш-то ключ скоро не сбегаешь: подружки перевстренут, тары да растабары пойдут! Сколь раз уж видала – ведра уж полнехоньки, а оне все шопчутся одна с другой…
– Ладно, – оборвал Кондратий, – ты теперь Груньке не говори ничё. А вечером, попозднее, скажешь, что мы с ей завтре поедем, с третьими петухами.
– А че так рано-то?
– Не твоего ума дело! Да много пожитков-то не собирай – небось, ненадолго едет. Побудет в скиту у сестры с месяц, а мы за это время все и провернем!
Грунюшка вылила воду из ведер в кадку в сенях, благо она по летнему времени там стоит. Если бы она зашла в дом, родители по глазам догадались бы, что знает она про их замысел… Поспешила ко ключу во второй раз. Никогда еще ноги не несли ее так быстро! Только стала спускаться ко ключу, как услышала:
– Здравствуй, моя лапушка, звала ты меня?
Из кустов появился Ганька.
– Звала, Ганя, звала! Беда: разлучить нас с тобой хотят, силком меня взамуж выдать! Разговор я их подслушала седни, а завтра утром, с третьими петухами, тятенька повезет меня в дальний кержацкий скит.
– А… это… зачем в скит-то?! – оторопел Ганька.
– Да чтоб не мешалась я тут! Он – в лесу, в тридцати верстах отсюда, Прохладным прозывается. Там буду я гостить у своей крестной до самой свадьбы, самое большее – месяц. Если надумаешь, выручай меня, пока не поздно! Я на все согласна… Люблю я тебя, Ганя! Ох, кто-то идет, кажись… Беги скорее!
Вечером мать при отце сказала Груне:
– Собирайся в дорогу – решили мы с отцом свезти тебя погостить в Прохладный скит, ко крестной твоей. Просила она намедни, чтобы привезли тебя, уж больно, говорит, соскучилась по крестнице!
Груня сделала вид, что впервые про это слышит и что очень обрадовалась увидеть крестную.
– Ой, а когда ехать-то?
– Утре с отцом и поедете.
– Тятенька, а можно не завтра, а послезавтра?
– Нет, дочка, завтра поедем, потом некогда будет, покос поспевает.
– А обратно я как же – пешком?
– Вот еще вздумала, приеду за тобой! Погостишь чуток, и приеду!
– Можно мне тогда взять кошель одежи праздничной? Ведь праздники будут… А может, мне и не ехать вовсе? Право слово, у нас в заводе здесь веселее! Петров день вот-вот, игрища, гулянки, а я – сиди там, в скиту, со стариками…
– Да бери, бери ты наряды свои! Как же не ехать – ждет крестна-то. Но смотри – не своевольничай, слушайся крестну Евлампию. Если она на тебя пожалуется, как я приеду, дак за космыню отдеру!
Кондратий отвез дочь и успел назавтра назад обернуться. Он был уже в годах, а дорога дальняя да худая и тряская – приехал домой хворый. Но лежать было некогда – покос ждать не будет, а скотины и лошадей у кержака Масленникова немало, да и хлеб вот-вот поспеет.