Луи Арагон - Страстная неделя
— Уже половина двенадцатого, — вздохнул он.
Главная его заслуга заключалась в том, что в двадцать пять лет он содержал танцовщицу, как будто ему уже стукнуло шестьдесят.
Конечно, не так шикарно, как содержали Виржини. Бедняжка Виржини, ей давно было пора подняться в спальню и лечь. Она чуть-чуть кокетничала своим новым положением и была удивительно мила в капоте специального фасона, изобретенного для кормящих мамаш, но молоко ужасно распирало ей груди. К тому же было уже поздно. Старики Орейли — родители Виржини — привыкли заменять ее при приеме гостей: пусть чувствуют, что хозяева — они; кроме того, это придает известное достоинство. Как ни было скромно амплуа Виржини в качестве балерины, все-таки она считалась настоящей артисткой, равно как и ее папаша, в течение двадцати лет состоявший главным куафером при Опере. Виржини еще не достигла шестнадцати лет, когда ее, как принято говорить, заметил маршал Бессьер. Блистательный содержатель был вскоре убит под Люценом, и родители Орейли переселились к дочке, носившей по покойнику траур. Перед смертью маршал успел облагодетельствовать Виржини: ей достался особняк, который можно было смело назвать одним из прелестнейших в Париже, рядом с холмами Монсо, засеянными люцерной, в двух шагах от огромного парка, возвращенного Камбасерэсом императору, ибо содержание парка обходилось слишком дорого, а затем возвращенного королем герцогу Орлеанскому.
До чего же был кокетливо убран этот салон, где игроки в бульот восседали вокруг ломберного стола из наборного розового дерева, доставленного сюда ни более ни менее, как из Версаля: Шарль-Фердинанд просто велел отнести его на дом к Виржини, — совсем так же, как по его распоряжению, опять-таки для ее особняка сняли картины со стен Павильона Марсан или нагрузили ее карету серебряными сервизами, позаимствованными в Тюильри! За исключением деревянных панелей во вкусе старого режима и барельефов с изображением персонажей греческой мифологии, помещенных между дверями, весь салон буквально утопал в драпировках, даже потолок был обтянут сборчатой желтой тканью, по карнизу шли бледно-голубые, просто очаровательные шелковые фестоны, точно такие же портьеры висели на дверях, а на окнах красовались занавеси соломенного цвета, подбитые голубым шелком, падавшие непостижимо мягкими складками до самого ковра в цветах.
Отец Элизе был единственным черным пятном на этом желто-голубом фоне. Он никогда особенно не дружил с семейством Орейлей, и появление его в столь поздний час у танцовщицы Оперы могло вызвать вполне законное недоумение. Но все объяснялось более чем просто: в 1792 году он скрывался у бабушки Виржини на улице Сен-Рок, еще в ту пору, когда Мари-Луиза, родившая впоследствии Виржини, была почти ребенком, а святой отец выжидал случая удрать в Англию. В те времена гражданин Торлашон, как его тогда называли, изучавший сначала хирургию в Братстве милосердых, потом в 89-м году сбросивший сутану и немало потершийся за кулисами, еще не имел ни теперешнего веса, ни положения, приобретенного после возвращения королевской фамилии: ведь он весьма успешно лечил Людовика XVIII во время пребывания в Хартуэллском дворце{46}. А тогда в течение двух-трех лет он вел разгульную жизнь, афишировал свои связи с девицами легкого поведения, — надо полагать для вящего утверждения новых идей. Откуда брал он средства, чтобы так швырять деньгами? Однако при терроре ему пришлось прятаться, а потом и эмигрировать.
— Слаба плоть человеческая! — вздохнул преподобный отец, запуская пальцы в табакерку, протянутую ему уважаемым господином Орейлем. Его хитрая физиономия лоснилась, а вульгарность манер не очень-то вязалась со священническим одеянием.
Хотя было уже совсем поздно, но игроки — на то они и игроки! — не обращали на это ни малейшего внимания: тут были оба Александра, завсегдатаи дома, и дядя Ахилл, служивший у детей госпожи Сен-Лэ, — они обычно составляли партию для господина Орейля. Иезуит, сидевший за стулом хозяина дома, казался еще более щуплым рядом с куафером, чей мощный торс и поднятые плечи были туго обтянуты васильковым фраком, а пудреный по старой моде парик чуть сбился на ухо. Преподобный отец внимательно следил за игрой и время от времени делал глубокомысленные замечания господину Мопэну, старшему из двух Александров, от которого изрядно припахивало бакалейными товарами, ибо господин Мопэн держал лавку; но бакалейщик пропускал их мимо ушей, видимо, недооценивая всей меткости и всей соли этих замечаний.
Дамы сидели кружком возле прекрасной печи из белых фаянсовых изразцов, увенчанной коленопреклоненным амуром; бабка Бургиньон вязала распашонку, а дочь ее, Мари-Луиза Орейль, приятно располневшая к сорока годам, искоса следила за игроками, с сожалением думая о том, что лучше было бы играть не на деньги, а на бобы, и не прерывала ни на минуту беседы с мадемуазель Госселен-младшей, тоже, как и ее сестра, танцовщицей Оперы, — ныне вечером младшая Госселен была чудо как хороша в розово-лиловом шотландском тюрбане, украшенном перьями райской птицы, и в белом перкалевом платьице, отделанном по подолу лентами, собранными в виде розочек. Одновременно Мари-Луиза то и дело поворачивалась в сторону госпожи Персюи, говорившей с сильным воклюзским акцентом и находившейся в состоянии непрерывного восхищения своей новой желтой шляпкой с серыми букетами, — она не только не пожелала ее снять, но даже ленты, завязанные под подбородком, не распустила. Возле нее на пуфике, скрестив ножки в виде буквы «икс», сидела мадемуазель Подевен — ровесница Виржини, и поскольку она служила фигуранткой, то не переставала ребячиться и только краем уха прислушивалась к разговору взрослых.
Хотя госпожа Персюи, одногодка или почти одногодка госпожи Орейль, уже пригляделась к роскоши особнячка, подаренного Виржини покойным маршалом, она и на сей раз не могла удержаться от несколько провинциальных комплиментов по адресу архитектора, сумевшего так украсить и расположить дом.
— Нет, решительно Белланже — самый шикарный архитектор на свете! Правда, квартал Руль расположен далековато, зато какая здесь тишина, разве сравнишь с Парижем! А покой!
— Вы совершенно правы, — подтвердила Мари-Луиза, — у нас здесь настоящий деревенский уголок…
Таково было любимое ее выражение: особняк она именовала «наш Фоли», несомненно по случаю ближнего соседства с «Фоли де Шартр», а про все, что подавалось к столу: яйца, молоко, кур, — говорила, что это «с их фермы», как будто ферма Монсо была ее собственностью, а не принадлежала герцогам Орлеанским.
— А я вот все думаю, что было бы с Виржини, если б маршал остался в живых, — мечтательно произнесла мадемуазель Госселен.
Хотя бабушка Бургиньон уже почти окончательно оглохла, она все-таки расслышала имя маршала Бессьера. Она лично очень и очень сожалела о смерти этого бравого вояки и велела повторить ей погромче слова мадемуазель Госселен. Но ее дочь не переносила разговоров на эту тему и попыталась перевести беседу на заслуги иезуита.
— Знаете, — доверительно прошептала она на ухо госпоже Персюи, — если бы не святой отец, его величество не смог бы присутствовать в четверг на заседании Палаты…
Поскольку для госпожи Персюи роль преподобного отца при королевской персоне была тайной, она удивленно захлопала глазами… Но раз уж бабушка вступила на путь воспоминаний, не так-то легко было ее сбить.
— До сих пор я не пойму, что произошло, — заявила она, — как это так, ни с того ни с сего взяли и убили маршала.
— Но, маменька, — прервала ее госпожа Орейль, — ядра не разбирают, кто маршал, а кто не маршал!
— Между нами говоря, — произнесла своим милым авиньонским говорком госпожа Персюи, — возможно, этому ядру наша Виржини обязана всем своим счастьем.
Таково, очевидно, было и мнение мадемуазель Подевен, ибо разве можно даже отдаленно сравнивать маршала Империи и его королевское высочество? Мадемуазель Госселен деликатно кашлянула. Эта крошка Подевен на редкость вульгарна. Но госпожа Персюи не желала расставаться с такой благодарнейшей темой и пошла напролом:
— Он умер как герой… но если бы наша милочка Виржини не овдовела к моменту прихода союзников, что бы она теперь делала, я вас спрашиваю? О, конечно, маршал стал бы верным слугой королевской фамилии! Он не из тех, что отправились с Узурпатором на остров…
Мадемуазель Госселен поспешила на помощь госпоже Орейль. И заговорила о театре. Надо полагать, мадемуазель Подевен не будет отрицать, что от возвышения Виржини девицы только выиграли. Скромная, никаких претензий, ей даже в голову не приходило просить себе роли, соответствующие ее новому положению… наоборот, она всегда заботилась о других — такой верный друг.
— Видите ли, госпожа Персюи, пусть ваш супруг, господин Персюи, прекрасно отбивает такт, но если бы нам, танцовщицам, не покровительствовал его королевское высочество, что бы с нами сталось? Я говорю, конечно, о молодых: когда выступает Биготтини, тут ничего не скажешь, талант он и есть талант. Но ведь распределение ролей зависит от Гарделя, и поэтому все роли достаются его собственной супруге, госпоже Миллер, и в придачу еще этой Мальфлеруа, которая, клянусь, всех нас просто задушила своими духами, насквозь ими пропиталась… а почему ей дают роли? Потому что она, видите ли, жена Бойелье. Господин Персюи не смог даже ввести кого хотел в свою «Сельскую добродетель», в свой собственный балет, который репетируют для будущего месяца. Его вынуждали отдать госпоже Гардель обещанную мне роль Мартоны, — и, чтобы отбиться, ему пришлось уступить роль Биготтини… Да что там! Когда возобновили «Кастора и Поллукса», мне посулили выходную роль… Как бы не так… разве наши завистливые старухи допустят молодую! А вы видели Миллер в па-де-де? Жалости достойно!