Жозеф Кессель - Всадники
– Я в своей жизни ездил только на ослах, – сказал Гулям. – И мы здесь не знатоки в лошадях. Но такого коня стоило бы иметь просто для того, чтобы видеть, как он живет.
– А если бы ты видел, как он скачет, – произнес Уроз. – Правда, Мокки?
Саис, не отвечая, собрался было сесть на лошадь без седла.
– Возьми седло, – приказал Уроз.
– А ты? – спросил робко Мокки.
– Я подожду тебя снаружи, прислонившись к стене. Наш хозяин мне поможет.
* * *Прислонившись к старой глинобитной стене, едва начавшей согреваться от ранних лучей солнца, Уроз смотрел в ту сторону, куда уехал Мокки. Вскоре он увидел вдали Джехола, а на нем силуэты двух людей.
«Ну и стар же он! – подумалось Урозу, когда он разглядел человека, сидевшего за спиной саиса. – Сразу видно, что грамотей… от старости руки, небось, так трясутся, что прочесть будет невозможно то, что он напишет».
Но когда Джехол подъехал к караван-сараю, к гневу Уроза добавилось еще и недоверие. К тому, что лицо окажется не лицом, а кожей, дрябло свисающей, как тряпка, да нелепо торчащими костями, Уроз был уже подготовлен. Но в довершение к этому вместо глаз он увидел пустые впадины, вместо бровей – серую пену, невообразимо дряблые веки, а в ужасных глазницах – тусклые бельма.
Гулям с братом тут же кинулись помогать приехавшему старику слезть с коня, взяли под руки и повели. А тот шел с головой, задранной кверху, как это бывает у многих слепых, очень внимательно прислушиваясь ко всему вокруг, что свойственно обычно людям, которым слух восполняет отсутствие зрения.
Долгожданный писарь и в самом деле оказался слепцом.
Только всевластное на афганской земле уважение к старости помешало Урозу взорваться от ярости. Все свое возмущение он вложил в выразительный взгляд, обращенный к Гуляму. Хозяин караван-сарая ответил ему самой что ни на есть любезной, дружеской улыбкой и усадил старца у стены рядом с Урозом.
– Мир тебе, всадник, приехавший издалека, – поприветствовал его писарь.
– И тебе тоже мир и благодать, о человек, столь умудренный годами, – ответил Уроз почтительнейшим голосом.
А хозяину караван-сарая он грубо бросил:
– Ну, а теперь что, горбун?
Ему ответил слепой. Он поинтересовался:
– Прикажешь начать сейчас же?
– Я не приказываю, почтеннейший, но я спешу, – снова посмотрел на него Уроз.
Ему хотелось прежде всего как можно скорее покончить с этим обманом.
– Вот и хорошо, – согласился старик.
Он отвязал от кушака свой рабочий инструмент: длинный черный пенал, украшенный розовыми цветами и содержавший перо и чернильницу, потом – дощечку с прикрепленным к ней листом белой бумаги. С каждой стороны страницы, сверху донизу, торчали мелкие гвоздики, образуя узкие, ровные интервалы.
Он положил пенал на землю, а дощечку – себе на согнутые колени и сообщил:
– Я готов.
– Так вот, – начал Уроз, – пиши, что я, Уроз, сын Турсуна, заявляю перед свидетелями и клянусь, что в случае смерти во время путешествия, в которое мы отправляемся, отдаю моего коня Джехола, сына Джехола, и всю упряжь к нему в полную собственность моему верному саису Мокки в знак признательности за его преданность.
Гулям взглянул на Мокки и не увидел на его лице ничего: ни мысли, ни чувства, ни даже каких-либо признаков жизни. А Уроз со свирепым вниманием следил за каждым жестом слепого писаря. Неужели тот надеется справиться с задачей?
– Повтори, пожалуйста, твое имя, – сказал старик. – Два других имени по дороге сюда молодой человек мне уже назвал.
– Уроз, сын Турсуна, – сказал Уроз.
– Хорошо, – ответил писарь.
Он приложил свои длинные ладони, худые, почти прозрачные, к бумаге, касаясь с одного и с другого края дощечки пальцем верхнего гвоздя. Потом рука с пером стала медленно-медленно, почти незаметно двигаться справа налево.
И Уроз увидел, как из-под пальцев стали появляться буквы не просто разборчивые, а удивительно правильные. И когда между двумя металлическими ориентирами оказалась заполненной первая строка, то было совершенно невозможно обнаружить там какую-либо неточность, какое-либо несоблюдение расстояния между буквами и пробелами, какую-либо неправильность в начертании знаков. Написанное вполне могло сойти за произведение искусства.
– Как, как это у тебя получается, старец, лишенный света? – воскликнул Уроз.
– У меня было достаточно времени со времен Абдуррахмана, чтобы приобрести навык письма в потемках, – ответил старик.
– Ты сказал со времен Абдуррахмана? – переспросил ошеломленный Уроз.
– Да, именно так.
Хотя казалось, что голос старца неспособен передавать чувства, в нем все же прозвучала нотка того удовлетворения, какое испытывают очень старые люди, вспоминающие о том, что они были свидетелями событий и современниками людей, ставших уже достоянием истории.
– Абдуррахмана… – повторил Уроз.
Великого эмира прошлого века… который обманул англичан, умиротворил Хазареджат, завоевал Кафиристан, покорил многих вассалов, собрал афганские земли… Воитель. Дипломат. Мудрец. Легендарный вождь.
– Он умер задолго до твоего рождения, а я уже был тогда зрелым человеком, – сказал старик. – И слепым уже многие годы.
Пальцы его в этот момент писали буквы второй строки. Он продолжал:
– По милости Аллаха, еще в школьные годы рука моя научилась письму. Мало кто умел писать в ту пору. Вот почему еще молодым человеком я был назначен хайдаром, сборщиком налогов, в богатой долине Кохистан… Я ездил на муле из кишлака в кишлак, собирал налоги, подати и поборы, установленные по справедливой милости господина моего Абдуррахмана.
Вторая строка получилась такой же безупречной, как и первая. Писец с безжизненными глазами приступил к следующей. Он так блестяще владел своим искусством, что продолжал рассказывать, не прерывая своей работы.
– Однажды вечером, закончив все, что было намечено, я проезжал через большое селение, где кончался базарный день. При выезде из кишлака я увидел крепкого мужчину, медленно несущего три мешка, небольшие, но очень тяжелые. Мой мул без труда догнал его. Это был бродячий мясник, человек общительный и веселый, и звали его Рустам. Он распродал все мясо и баранье сало, которые у него были, и возвращался домой с хорошей выручкой. В трех мешках, оттягивавших ему плечи, как раз и лежали серебряные монеты. Идти ему было далеко. До моего кишлака дорога у нас была одна. «Положи на мула твою поклажу, – сказал я. – Все не так устанешь». Он не стал отказываться. Человек он был простой и любил пооткровенничать. Чтобы показать, как он любит порядок, он, привязывая к вьюку мешок, говорил, сколько в нем монет и сколько он весит: самые крупные монеты он сложил в один мешок, средние – в другой, а самые мелкие – в третий. Так мы и двигались, мирно беседуя. Рустам рассказывал о двух своих женах, о сыновьях, об ишаке, которого он вот-вот собирался купить. Доехали, наконец, до моего кишлака. И Рустам захотел забрать свои мешки.
Тут старик перестал писать и уставился глазами прямо на ослепительное солнце, потом продолжал:
– Только Аллах ведает заранее, какое зло, сам того не зная, задумывает человек. До того дня я был набожен и честен. Но когда я увидел, что Рустам сейчас вот отвяжет свои мешки, то вдруг подумал: «Отниму-ка я у него его деньги». Что толкнуло меня? Его радость, что он так много заработал? Или, может быть, особенно то, что его ждали такие хорошие жены? Я тоже хотел, чтобы у меня была хоть одна, хотел бы жениться на девушке из хорошей семьи, чтобы мне было легче подниматься по жизненной лестнице. А ты знаешь, какой огромный калым требует от жениха отец, отдавая такую дочь.
Старик продолжал сидеть с поднятой головой. А исхудалая рука его продолжала также старательно вырисовывать буквы на бумаге, и голос его монотонно продолжал рассказ:
– Я оттолкнул Рустама и сказал, что эти мешки принадлежат мне. Он, само собой, стал громко кричать. Сбежались люди. Чтобы доказать им, что я прав, я назвал сумму в каждом мешке и какие монеты в них лежали. А Рустам как ни объяснял, что это я узнал от него, доказать ничего не мог. Я утверждал, что это я ему сообщил такие сведения. Одним словом, разгорелся спор. Но я-то был хайдаром, а он – простым мясником. Дело попало в окружной суд, но он не пришел ни к какому решению. Передали дело в суд провинции. Тот же результат. И в Кабуле тоже ничего не решили. Слухи об этом деле дошли до Абдуррахмана, и он вызвал нас в свой собственный суд, тот суд, где он обычно решал споры на людях.
Слепец перестал писать.
– Если бы я мог предвидеть все это, то никогда бы не стал пытаться отнимать деньги у Рустама. Одна только мысль, что я, виноватый, предстану перед великим государем, столь же грозным, сколь и мудрым, приводила меня в трепет. Но что делать? Не явиться на суд – значило признать себя виновным. Кто зашел слишком далеко, должен идти до конца. И потом доказательств-то не было, не было у эмира, как не было их и у других судей.