Н. Северин - Последний из Воротынцевых
Вообще с этого дня Маланья совсем явно перешла на сторону барина и никому не позволяла слова пикнуть против него. С мужем же она стала обращаться еще пренебрежительнее прежнего, не давала ему ни в чем выражать свое мнение и еще строже требовала, чтобы он отдавал ей отчет обо всем, что происходило в доме.
В конце июля Александр Васильевич собрался ехать в имение жены на юг России. Накануне отъезда он послал за Маланьей и имел с нею продолжительный разговор, а когда, месяца полтора спустя, вернулся назад, она явилась к нему в тот же день, прежде чем он успел съездить в Царское повидаться с женой и детьми.
— Что нового? — спросил он у нее, улыбаясь при этом той иронической усмешкой, под которой скрывал тревогу, грызшую ему сердце.
Маланья стала жаловаться на действия его поверенного, чиновника при Министерстве внутренних дел, по фамилии Трофимов, который, по ее словам, совсем беззаботно относится к делу и только даром деньги берет.
— Был здесь прокурор из Тулы: барышню свою в пансион к французинке поместил. Про следствие, что в Яблочках производится, господину министру докладывал, а Трофимову это и по сих пор неизвестно. Извольте-ка у него об этом сами спросить и увидите, что я вам правду докладываю.
— А из полиции ничего не было?
— Ничего-с. Да оттуда еще не скоро будет. Хлопочут там теперь, чтобы дозволили могилу разрыть.
— Ну и пусть разрывают, — с раздражением заявил Александр Васильевич и, поднявшись с места, стал большими шагами прохаживаться взад и вперед по комнате. Он был счастлив последние шесть недель, когда ничего не слышал про это дело! Теперь опять началась его пытка. — От кого у тебя эти сведения? — спросил он отрывисто, останавливаясь перед Маланьей.
— Не извольте сумлеваться, человек верный-с, — ответила она уклончиво. — Это Гусев, Иван Степанович.
— Гусев? — повторил Воротынцев, сдвигая брови. — Да ведь и того там, в Яблочках, так зовут.
— Это его брат-с. Не извольте беспокоиться, этот за нас, этому выгоднее быть за нас. Ему через брата все известно, что там делается; он всегда предупредить может.
— Каким манером ты с ним познакомилась?
— Да мы его всегда знали. Тульские они ведь. Сколько раз в Яблочки приезжали оба с братом. А Иван Степанович неподалеку от нас домик себе в позапрошлом году выстроил, соседи мы теперь. Весной как-то он к нам зашел и стал про наше дело словечки закидывать, что он, мол, тут ни при чем и за брата не ответчик.
— Врал, может быть, чтобы выпытать из тебя что-нибудь.
— Чего ему выпытывать, когда ему все известно?
— Как это все? — переспросил в испуге Воротынцев.
— Да вы не извольте беспокоиться, — поспешила она заявить, — ваше дело тут сторона и, если до чего дойдет…
— Да я и не беспокоюсь вовсе, — с раздражением прервал ее барин, — все это — вздор и, кроме как пустяками, ничем не кончится. Ну, не найдут костей ребенка в гробу, так что же из этого? Почем я знаю, кто его оттуда вытащил?
— Я то же говорю-с, — подтвердила Маланья.
— Меня там и не было, когда она умерла и ее хоронили, — горячился Воротынцев, не вслушиваясь в ее слова. — И наконец, надо еще доказать, что он был жив!
— Никаких приказаний от вашей милости нам на этот счет не было, — подчеркивая слова, произнесла Маланья.
Но Александр Васильевич продолжал рассуждать вслух с самим собой, точно забыл об ее присутствии.
— Надо доказать, что он жив. А как это доказать? Где его найти? В воспитательный их каждый день десятками подбрасывают. В двадцать-то лет их там тысячи перебывало, тысячи перемерло, тысячи разбрелись по всей земле русской, без имени, без… Да это все равно как если бы кто вздумал искать булавку на дне морском! — Но вдруг он побледнел под впечатлением неожиданной мысли, блеснувшей у него в уме, и, с усилием произнося слова, спросил: — Там номера выдают… ты уничтожила конечно?
Маланья смутилась, опустила голову и прошептала чуть слышно, что номера у нее нет.
Уклончивость такого ответа не могла ускользнуть от Александра Васильевича, но настаивать он не стал. Потому ли, что ему было слишком тяжело говорить об этом предмете, или потому, что в глубине души он сознавал, что не стоит беспокоить себя подробностями относительно того, каким именно образом свершится то, что неминуемо должно так или иначе свершиться, но он отпустил Маланью, не выяснив вопроса о номере, под которым его ребенок был записан в воспитательном доме.
Бумажку с номером, выданную ей там, Маланья впопыхах сунула в карман, а потом, когда несколько дней спустя вспомнила про нее, найти ее не могла.
Отвозила она ребенка в Москву не одна — с нею ездила Лапшиха. У Маланьи мороз подирал по коже, когда она вспоминала подробности этой поездки, про расспросы Лапшихи и про то, как интересовалась последняя узнать, можно ли впоследствии разыскать ребенка, отданного в воспитательный дом, или он уж пропал для матери навеки? Очень может быть, что сама же Маланья сказала ей про бумажку с номером и Лапшиха украла у нее эту бумажку.
Кроме того, Гусев говорил ей про какую-то пеленку с вышитым вензелем, про которую упомянуто в следствии, а также о золотом крестике с буквами и годом и о колечке с драгоценным камнем.
Правда, крест, снятый с себя умирающей матерью и надетый на ребенка, Маланья снять с него не решилась. Не догадалась она также подменить тряпкой без метки батистовую простынку с вензелем и гербом Воротынцевых. В Яблочках остался целый сундук с детским бельем, сшитым и помеченным покойницей Марфой Дмитриевной. После того как муж покинул ее, она коротала длинные часы уединения приготовлением приданого ожидаемому ребенку. Она и тогда, когда ее привезли в подмосковную, продолжала заниматься этим, до тех пор, пока не стала в уме мешаться от тоски и страха. А колечко, должно быть, то самое, что покойница Марфа Григорьевна подарила Марфиньке в день ее именин, за год до своей смерти. Федосья Ивановна говорила тогда, что это колечко старая барыня сняла с той, что умерла в Гнезде, перед тем как в гроб ее стали класть. Марфинька не расставалась с этим колечком. Маланья видела его у нее на пальце за день до ее смерти. Оно было ей так велико, что часто спадало, на мертвой же его уже не было.
Но Маланье было тогда не до того, чтобы заботиться о том, куда оно делось. У нее было столько хлопот, она натерпелась такого горя и страха в последние пять месяцев, что если бы не боязнь быть засеченной до смерти, как тетка ее Федосья Ивановна, или того, что ее сошлют в степную деревню и отдадут там замуж за ледащего мужичонку, она давно отказалась бы от опасной и гнусной роли тюремщицы, на которую, зная ее любовь к красивому баринову камердинеру, обрек ее вороты-ъновский управитель.
Особенно тяжела сделалась ее доля, когда Марфинька стала от тоски и отчаяния в уме мешаться, никого не узнавала, и надо было стеречь ее день и ночь, чтобы она бед не наделала. Тут Маланье подчас было так жутко, что если бы после родов несчастная Марфинька не померла, тюремщица сама на себя наложила бы руки: вот в каком она была расстройстве. Очень может быть, что именно этому обстоятельству новорожденный и обязан был тем, что остался в живых после смерти матери.
XIV
Наступила зима. Слухи про дело, поднятое против Воротынцева, смолкли.
В начале января у Александра Васильевича был блестящий бал, на котором веселилось лучшее петербургское общество, а перед этим Марта пела в концерте, устроенном с благотворительной целью, а также несколько раз во дворце, у императрицы и у великих княжон.
Уже одного этого было бы достаточно, чтобы заставить относиться скептически к злым намекам баронессы Фреденборг, которая не переставала исподтишка шипеть против Александра Васильевича за сына.
В конце зимы, перед масленицей, был также бал у Ратморцевых, очень чопорный и скучный. Оживить общество и вести беседы с малознакомыми людьми Людмила Николаевна не умела, а дочери ее были так застенчивы и так странно воспитаны, что не только кавалеры, но даже девицы не знали, о чем с ними говорить. Бал кончился рано. Немногие только дождались ужина, чтобы разъехаться по домам.
Проводив последнюю маменьку с дочерьми до дверей прихожей, барышни Ратморцевы с недоумением переглянулись.
«Так вот что такое — бал! — читалось в их широко раскрытых невинных глазах и в печальной гримасе алых губ. — Полнейшее разочарование!»
Как они ждали этого вечера! Сколько приготовлений, жуткого, сладостного волнения! Как билось у них сердце на последнем уроке танцев, когда старик француз, учивший танцевать менуэты и гавоты еще их отца и бабушку с дедушкой, расчувствовавшись, произнес им торжественную речь относительно важности предстоящего события: «Это — ваш первый бал!»
Ничего из того, что они ожидали, не сбылось. Старательно выделывая па в мазурке и кадрилях, кружась в вальсе с незнакомыми мужчинами в блестящих мундирах и во фраках, они, кроме страха и смущения, ничего не испытывали. Говорили с ними о том, чего они не знали, и сознание, что никто из всей этой толпы не понимает их, не знает ни их мыслей, ни чувств, что все эти веселые девушки, оживленно болтавшие между собой, окидывали маленьких хозяек полным обидного снисхождения взглядом, ничего не имеют с ними общего и, пожалуй, расхохочутся, если узнают их внутренний мир, — производило на них удручающее впечатление.