Виктор Дьяков - Дорога в никуда. Часть вторая. Под чёрными знамёнами
Дорогу выдержали не все, один из тяжелых, казак из Березовского поселка тихо скончался, когда ехали уже "Чертовой долиной". Хоронить не стали, решили что за полтора дня успеют довезти до станицы и отпеть в церкви... К Иртышу вышли в сумерках. Переправляться в темноте не решились, опасаясь провалиться, лед местами стал уже слишком тонок. Стояли и смотрели на тот берег, на станицу, светившуюся редкими огнями. Смотрел и Иван, воображая, то спящую Полину, то стоящую перед иконами, тускло освещаемые лампадой, молящуюсяся за него. Может один из этих огоньков ее?...
Утром встал густой туман. Казаки, стуча зубами от холодной сырости, ждали пока развиднеется. Лед на накатанной переправе оказался еще достаточно прочным, переправились без проишествий, только ходячие вылезли и шли пешком, чтобы не создавать лишней тяжести на подводах с лежащими ранеными. Когда выехали на свой берег уже вовсю светило солнце. Хмурые, перебинтованные, заросшие щетиной, некоторые с пустыми рукавами и штанинами, на костылях, измученные, исхудавшие... Обоз в зловещей тишине въехал в станицу - их встречали молча... потом одна, вторая женщина узнавая своих с криком и плачем кидались навстречу...
Первое, что бросилось в глаза Ивану, когда он увидел Полину - это перемену, случившуюся с ней за столь непродолжительный срок, что он отсутствовал. Той цветущей, переполненной счастьем молодки уже не было. Она как-то сразу превратилась в не по возрасту зрелую женщину, постоянно страдающую от какой-то не проходящей душевной боли. Она похудела, платье уже не так вызывающе топорщилось на груди, щеки не так круглились, не играли на них веселые ямочки, не искрился румянец. Отец с матерью хотели первым делом его накормить, усадить за стол, но Полина увела Ивана в их комнату и там, осторожно сняв с него бинты, шину, не обращая внимания на исходящий от его ноги неприятный запах, обмыла рану, то и дело приникала к ней губами. Потом она сделала перевязку и вновь наложила шину.
Приехавшие усть-бухтарминцы разошлись по домам, а вот александровцев, березовцев и черемшанцев с вороньевцами разобрали по домам родственники и друзья. У кого таковых не оказалось, станичный атаман поместил в фельдшерском пункте, организовав питание и уход. Тут же в поселки отправили верховых с известием, чтобы родственники присылали в станицу за своими ранеными. Уже к вечеру оттуда стали прибывать первые подводы, а утром следующего дня приехал атаман Александровского поселка Никандр Злобин. Он узнал, что Иван последний, кто видел его сына живым, был Иван. Что мог рассказать Иван, не посмевший сидеть в присутствии убитого горем отца и стоявший перед ним на своих костылях почти по стойке смирно? Что был бой, ворвались на батарею, что хорунжий Злобин спас ему жизнь, зарубив красного артиллериста, а его самого в следующую минуту срезали из пулемета, что похоронен в братской могиле, куда похоронили всех казаков, павших в том бою под Андреевкой. То, что в ту атаку они пошли из-за него, что не прояви он инициативу... Этого Иван сказать не смог, ни Злобину, ни другим родственникам погибших, приходившим к нему как к командиру узнать о подробностях гибели своих близких... Хотя, конечно, они и без его слов все узнали. Но его винили не за ту атаку, а за то, что не привез тела погибших станичников, что дал их похоронить, как это было принято в дивизии, в общей могиле и отпеть дивизионному священнику, отцу Андрею, сотворившем это священное действо, не совсем по христиански, да еще с маузером на боку, одетом поверх рясы. Он оправдывался, что де сам лежал без движения и не мог ничего сделать...
В церкви сначала отпели умершего в пути следования березовца, а потом несколько дней служили панихиды по погибшим. И хоть Ивана никто из родственников погибших вслух не винил, он не мог не чувствовать немой укор в их глазах. Это поняла Полина и стала энергично отвлекать его от невеселых размышлений. У него была всего лишь сломана нога, в остальном его организм уже оправился и функционировал вполне нормально. На это и делала упор Полина при лечении его "моральной раны". Ей пришлось немало постараться, чтобы ласками и красотой своего тела заставить Ивана думать прежде всего о ней.
В разговоре с тестем Иван извинился за то, что не понимал осторожности Тихона Никитича, его стремлений всеми силами избежать участия земляков в братоубийстве. Об том же он прямо сказал Полине:
- Прав твой батя, десять раз прав. Я там такого насмотрелся. Все что на германском фронте видел, никакого сравнения. Свою же страну, как рубаху ситцевую с двух сторон ухватили и рвем, жгем, терзаем. В Семиречье ни одной станицы, ни одного села нет, чтобы не разорены, не разграблены, да не сожженные. Все друг дружку ненавидят. Не знаю, как дальше после этого вместе жить будем. Ведь сейчас вся Россия вот так же, сожжена, разграблена, мужиков сколько побитых или калек, бабы иссильничаны, дети осирочены. Вот в станицу нашу вернулся, как в теплый дом после пурги попал. Как здесь хорошо, покойно, как и не было ничего, на колокольне звонят, детишки в школу ходят... Конечно, не как до войны, и вдов вон сколько, и обеднели многие, и казаков сколько помобилизовали, но разве сравнить с тем, что мы там повидали. Там ведь не столько грабят и убивают, сколько души людские губят. И они, те люди с погубленной душой, уже не будут боятся другие души губить... Все это беззаконие, жизнь такая, она ведь только для таких как Васька Арапов в радость, озоровать, варначить, сильничать, убивать и все безнаказанно. Дурак я был Поля... я ведь тоже про себя Тихон Никитича чуть не трусом считал, а он ведь сколько жизней спас. Если бы не он... Ох не знаю, может быть уже бы и тут все горело, и кровь лилась. И я тоже хорош, геройство показал, людей на смерть повел... Зачем, кто меня подначивал!?...
ГЛАВА 16
Когда во второй половине апреля встал вопрос о пахоте, Тихон Никитич лично обходил семьи казаков оставшиеся без кормильцев. А таковых насчитывалось уже куда больше чем год назад. К тем, что не вернулись с германской войны, добавились еще с прошлого года трое погибших первоочередников в Семиречье, и один из сотни того же 3-го первоочередного полка, расквартированного в Омске. Этот казак погиб в декабре, когда взбунтовались тамошние рабочие и пытались захватить склад с боеприпасами, он был "снят" будучи часовым у того склада. Эти потери для столь большой станицы как Усть-Бухтарма, были, в общем, не велики, если бы к ним не добавились погибшие под Андреевкой. То был уже чувствительный урон. Тут еще подоспел давно ожидаемый приказ о мобилизации казаков 2-й и 3-й очереди. Тихон Никитич оттягивал его выполнение, пока было можно, чтобы хоть успели отсеяться. Большинству семейств, оставшихся без кормильцев, брались помогать родственники, но уже на всех не хватало и таковых.
В семье Решетниковых работоспособный "кормилец" остался один Игнатий Захарович. Тихон Никитич сам, без просьбы свата нарядил ему в помощь своего батрака Танабая. С началом посевной Иван частенько оставался в доме один и здесь, улучив момент, к нему как-то подошла, краснея и стесняясь Глаша, собиравшая еду для работавших в поле.
- Иван Игнатич, дозвольте вас спросить?
- Да Глаша, чего ты?
- Хочу узнать, как там Степан Игнатич, на фронте-то... все у него хорошо, здоров ли?
Иван встрепенулся, и даже чуть не привстал со стула, на котором сидел, но нога с шиной помешала, и он вновь опустился.
- Извини Глаша... Как же я сам-то не догадался. Ведь видел, как ты на меня смотришь, а не допер, о чем спросить хочешь. Все у Степана хорошо, здоров, в том бою когда нашу-то сотню...Ну, в общем, его сотня главный удар наносила, когда красные уже побежали, так что потерь там почти не было. Меня-то раненого это он после боя нашел и из под коня выволок...
Иван ещё, что-то рассказывал о Степане, а Глаша жадно с тревогой в глазах его слушала, скрестив на груди свои большие натруженные ладони. "Ох девка, нелегкая у тебя доля, Степан-то о тебе и мысли не имеет, и не знает, как ты к нему... У него война, да атаман его разлюбезный в сердце...",- думал и не мог сказать ей вслух эту правду Иван. Но, и тех общих фраз Глаше оказалось достаточно, ее глаза засияли счастьем, она стала благодарить за что-то Ивана... потом ушла, повесив на свое широкое плечо торбу с обедом для пашущих юртовый клин Решетниковых Игнатия Захаровича и Танабая.
Когда пришла Полина, он поведал ей о расспросах Глаши. Та тоже пожалела несчастную, но сама, напротив, была переполнена счастьем. Тревога, ее постоянная спутница, пока муж находился у Анненкова, сейчас "отпустила", и она опять буквально на глазах "расцветала", пышным прекрасным цветком. С началом посевной занятия в школе закончились, и Полина целый день находилась рядом с Иваном. Она бралась за то, что никогда не делала, мела, мыла полы, перестирала все привезенное мужем грязное белье, не дав до него дотронуться ни свекрови, ни Глаше... Она буквально вилась вокруг малоподвижного, в основном сидевшего Ивана, норовя вроде бы невзначай пройти очень близко, дотронуться до него то грудью, то бедром. Когда в поле уходили все, и они оставались одни... Постоянно видя рядом радостную, вновь наливающуюся спелой плотью жену, он начинал забывать о своих горестных думах, притуплялось чувство постоянной вины, все сильнее хотелось жить и радоваться жизни. Его руки были здоровы, он, не вставая со стула, ловил Полину, когда она в очередной раз касалась его какой-либо из своих упругих округлостей. Она немного упиралась, шептала, хоть в доме и никого больше не было... шептала, что ему нельзя чрезмерно напрягаться, но то были всего лишь слова. Она и сама отлично понимала, что является лучшим "лекарством" для скорейшего выздоровления Ивана и физического и морального. Потом происходило то же самое, что и ночью происходит между супругами, так сказать, в обязательном, законном порядке. Однажды, после такой "дневной любви", Иван обнаружил, что Полина, на скотном дворе доит корову. Это его неприятно удивило, ведь по негласной договоренности дойкой в доме занималась в основном Глаша, или изредка мать. Но Полина, увидев, что "обнаружена" за столь недостойным для жены офицера занятием, не растерялась, а проворно вскочив со скамеечки из под коровы, как ни в чем не бывало, сказала Ивану: