Василий Балябин - Забайкальцы (роман в трех книгах)
Глава XXVI
Наутро Макар получил от Журавлева приказ о новом выступлении. Боевую задачу передал на словах начальник политуправления Бородин, прибывший в село минувшей ночью. Вместе с Бородиным приехал и председатель фронтового ревтрибунала старик Илья Мартюшев, и теперь они все трое сидели на веранде поповского дома, пили чай с молоком и крупяными шаньгами. Чай разливала по-праздничному принаряженная Афоня: в широкой черной юбке и кофточке из белой чесучи, туго охватившей высокую грудь, в светло-русой косе голубая лента, — красавица. У Макара душа поет соловьем залетным, но он сдерживает себя, помалкивает, хотя скуластое лицо его так и расплывается в счастливой улыбке. Даже Бородину понравилась Афоня.
— Чья это красавица такая? — спросил он, когда Афоня ушла в дом.
— Хозяйская дочь, приемыш, вернее, — ответил Макар, оглядываясь на дверь. — Боевая, к нам записаться пожелала.
— Еще чего? — Бородин сердито покосился на Макара. — На кой черт нам барышень эдаких, што у нас, институт благородных девиц?!
— Постой-ка, — вмешался в разговор все время молчавший Мартюшев. — Что-то ты, Макар, посматривал на нее шибко умильно. Уж не снюхался ли, случаем?
— Чего мне нюхаться. — Густо покрасневший Макар отвел глаза в сторону, буркнул изменившимся голосом: — Женюсь на ней, и всего делов.
— Вот оно что-о, — насмешливо сощурившись, протянул Бородин. — Выходит, мы на свадьбу угадали к товарищу Якимову. Ну и дела-а! Вы что же, сговорились с Журавлевым-то? Тот хоть нашу взял подпольщицу, а ты с попом породниться вздумал. Хорошенькое дело!
— Да не дочь она попу, — взъелся Макар. — Сказывал же: приемыш, из бедняцкого классу… Чем же она виновата, что ее ребенком отдали попу на воспитание? И сестрой соглашается у нас работать милосердной, рази худо?
— Ну, смотри, Макар…
Договорить не дал седобородый старик в сарпинковой рубахе, неожиданно появившийся на крыльце.
— Здравствуйте! — приветствовал он чаевников, снимая с головы старенькую казачью фуражку. — Дозвольте спросить, кто тут у вас главный-то?
— Зачем тебе? — отозвался Макар.
— Да вот жалобу имею на товаришов ваших…
— Ну?
— Нагрезил один из них: невестку нашу изнасиловал утрось. Баба-то чуть руки не наложила на себя, досичас ишо ревмя ревет в зимовье.
— Фамилия-то его как?
— Холера его знает, слыхал, што Спирькой зовут, а по хвамилие не знаю. Вертячий такой из себя, глаза, адали у кота, зеленые.
— Он! Спирька Былков! — враз догадался Макар. — Вот черти-то накачали на мою голову! Что же делать-то теперь? — обратился Макар к Бородину. — Выступать приказано, а тут угораздило его!
— Выступить успеем после обеда, — Бородин поднялся из-за стола, одернул гимнастерку, — а с этим делом разобраться сейчас же. Этого прохвоста Былкова арестовать и судить сегодня же.
— Отодрать бы его, мошенника, при полной сходке, — посоветовал старик, надевая фуражку. — Чтоб он недели две не присел на задницу-то.
Бородин хмуро улыбнулся:
— Насчет плетей, дед, у нас это не принято, а вот судить принародно — это да. Как ты думаешь, Илья Васильевич?
— Правильно. Только нужно сначала поехать туда, на место преступления, расследовать, как там и что.
— Само собой, едем!
* * *
Судили Спирьку в тот же день. Специальные посыльные оповестили об этом сельчан, поэтому народу собралось столько, что до отказа заполнили просторную церковную ограду. На паперти установлен стол под красной скатертью, стулья для судей.
Среди собравшихся — и обвешанные оружием партизаны, и местные жители: старики, бабы, молодежь, вездесущие ребятишки; на лавочке возле церковных ворот с десяток дедов дымят трубками, разговаривают.
— Неужто всамделе судить будут?
— А што вы думали, у них, говорят, строго насчет баловства-то всякого.
— Ох, едва ли…
— Может, и осудят для отводу глаз, а выедут из поселка и отпустят.
— Эдак-то и у нас бывало не раз. Вот в эту войну сотня наша в Гурзуфе стояла сутки… Ну один из наших, Арапов Сретенской станицы, такое же сотворил с турчанкой тамошней. Та, конешно, в слезы и к командиру нашему с жалобой. А мы уж выступать наладились: коней заседлали, выстроились, — и она тут прибежала, плачет, лопочет по-своему, на Арапова показывает. Командир сотни, есаул Рюмкин, выслушал ее, вроде осерчал, обезоружить приказал Арапова, а ей помаячил эдак — дескать, «сейчас мы его выведем из деревни, секим башка ему будет», а сам в то же время говорит ей: «Дура, другая бы радовалась, что казак приголубил, а ты с жалобами. Сотня-а! Справа по три за мной ма-аршш!» А из деревни выехали и оружие Арапову вернули, тем дело и кончилось.
— Так же и тут будет.
— Чево-о там…
— Ведут, веду-ут! — раздались за оградой мальчишечьи голоса, и головы всех, как по команде, повернулись в ту сторону, где в окружении конвоя шагал в гимнастерке без пояса Былков.
С виду Спирька был совершенно спокоен, словно вели его не на суд, а на гулянку к друзьям. Весело поглядывал он по сторонам и с присущей ему нагловатой улыбочкой подмигивал молодухам, что глядели на него из открытых окон.
Арестованного подвели к паперти, посадили на скамью, два партизана с обнаженными шашками стали позади.
Из судей на паперти еще никого не было, лишь полковой писарь Матафонов сидел сбоку стола. С деланной суровостью во взгляде покосился он на арестованного, приказал:
— Подсудимый, встать!
Спирька нехотя поднялся со скамьи и на вопрос писаря: «Как твоя фамилия?», презрительно усмехнувшись, хмыкнул:
— Тебе што, замстило? В одном взводу были все время, а как в писаря выбился, и своих признавать перестал, подлюга.
— Не груби, подсудимый, отвечай, как положено: фамилия, имя, изотчество.
— Ну Былков, Спиридон Фокеич.
— Та-ак, какого года присяги?
— Четырнадцатого.
— Партийность? Ну, кто ты: коммунист, меньшевик, эсер?
— Чего плетешь, чернильная душа! Будто не знаешь, што я все время в большевиках состою?
— Билет имеешь? Партийный билет?
— А на што мне он? Я и без билета воюю получше твоего-то.
— Садись.
Затем писарь подозвал к столу потерпевшую, молодую женщину в ситцевом сарафане, низко, по самые глаза, повязанную белым платком. Пунцовея лицом от великой стыдобушки, поднялась она на паперть и, потупившись, стала отвечать на вопросы писаря. Говорила она так тихо, что лишь стоящие поблизости партизаны расслышали: фамилия ее Петрова, зовут Агафьей, по батюшке Тимофеевна, двадцати шести лет от роду.
На паперти появились члены суда, начали усаживаться за стол. Место посредине занял председатель ревтрибунала Мартюшев, справа от него поместились Бородин и Макар, слева — командир 3-го эскадрона Рязанов и рядовой партизан Вологдин.
Все шло как обычно на суде. После всякого рода формальностей Мартюшев попросил Петрову рассказать суду, как все произошло.
— Да чего рассказывать-то? — Женщина, еще более раскрасневшись, теребила конец головного платка. — Я и так все обсказала.
— Повторите.
— Утрось все произошло. Только я подоила одну корову, ко второй подпустила теленка — и он тут, как из земли вырос.
— Кто он? Покажите и фамилию, если знаете, назовите.
— Вот этот самый, — женщина скосила глаза на Спирьку, показала на него левой рукой. — Былков по фамилии, у нас же и на фатере стоит.
— Та-ак, продолжайте дальше.
— Ну, схватил меня в беремя и в стайку поволок. Я было кричать, а он мне рот рукой зажал и… — Женщина закрыла лицо рукой, заплакала…
— Успокойтесь, гражданка, садитесь. Обвиняемый Былков, встать. Слышал, в чем тебя обвиняет гражданка Петрова?
— Слышал.
— Признаешь себя виновным?
— Ничего я не признаю. — Спирька, подбоченившись, кивнул головой на потерпевшую. — А вы поинтересовались, где у нее муж-то находится? В белых, ежели хотите знать, в дружине!
— Это не имеет значения.
— Как это не имеет значения? — удивился Спирька. — Они там, всякие белые гады, воюют супротив нас, дома у красных сжигают, людей наших убивают, а нам и поиграть нельзя с ихними бабами?
— Значит, насильство было, не отрицаешь?
— А чего мне отрицать-то? Ну побаловался чуток с контровской бабенкой, так што за беда? Быль молодцу не укора. Да и ей от этого не убыло, даже наоборот.
После этого обвиняемому задавали вопросы члены суда; особенно смутило Спирьку, когда Бородин, сверля его негодующим взглядом, спросил:
— А ты знаешь, что бывает за такие дела по нашему уставу?
После такого напоминания веселость со Спирьки как рукой сняло, и, когда Мартюшев предоставил ему последнее слово, он оробел, не зная, что и сказать в свое оправдание. Натужно кашляя, оглядывался он на партизан, ища у них сочувствия, но взгляд его натыкался на суровые, осуждающие лица.