Луи Арагон - Страстная неделя
«Кажется, действительно придется расстаться со скрипкой, — подумал он, — и зрение портится… скоро для игры по нотам мне понадобятся очки…»
Решено было послать все находящиеся в запасе войска на обе дороги, ведущие к Фонтенбло. Потом вместе с герцогом Беррийским и графом Артуа они отправились к королю. Вот тогда-то король и решил выехать в Лилль, но не желал, чтобы об этом стало известно. Поэтому и изобрели для отвода глаз всю эту историю со смотром войск на Марсовом поле. Мармон, который командовал королевской гвардией, положил немало труда, чтобы помешать этому: ведь он был одним из сторонников плана защиты Лувра как центра обороны. Безумие! Весь день отдавали, а потом отменяли приказы. Итак, призванный во дворец Макдональд нарядился в черный фрак и оливковые панталоны. Пусть в качестве камердинера привратник ровно никуда не годен, зато жена его, к счастью, умеет орудовать утюгом. А дождь все лил. Жак-Этьен раскрыл зонтик-трость и медленно побрел по набережным под серым шелковым балдахином, нацепив крючок трости на запястье. Никто бы не узнал в этом прохожем командующего Меленским лагерем. Никто, за исключением бурьеновского эмиссара, который шел на некотором расстоянии за маршалом и готовил в уме обстоятельный доклад начальству по поводу этого загадочного маскарада. Шпик попался с самолюбием: он, как и все прочие, считал, что раз ты маршал, так уж наверняка изменник, на что он и рассчитывал, выслеживая Макдональда. Ему мерещился очередной заговор, который он с блеском разоблачит, но кому завтра донести о заговоре — вот в чем вопрос. И как устроить, чтобы ему утвердили расходы по слежке.
Жак-Этьен шагал под дождем, он совсем забыл, что нынче вербное воскресенье 1815 года, что Бонапарт в Фонтенбло. Всю жизнь прослужив в армии, он видел, как сдает свои позиции человек, видел, как ненависть и личные интересы толкают даже наиболее дельных офицеров на постоянные распри, он по собственному опыту знает цену этому соперничеству, этим мизерным интригам. Всю свою жизнь. Но ничто не могло изменить его натуру. Он служил Революции, служил честно, хотя в силу аристократического происхождения был на подозрении, служил честно, хотя считалось почему-то, что он участвовал в заговоре Дюмурье, хотя комиссары Конвента десятки раз грозились его арестовать, арестовывали, выпускали на волю… даже чин генерала, внезапно пожалованный ему в 1793 году, принес не только радость, но и уверенность, что за этим кроется какая-то ловушка… Он служил Бонапарту, был одним из участников переворота 18 брюмера, а потом на пять лет его сдали в архив… Ничего, тогда он был еще молод, кровь у него была горячая, и генеральша Леклерк помыкала им как хотела. На пять лет, не считая тех трех, что просидел он в Копенгагене посланником, это он-то, он-то! Для такой должности требовался женатый человек; вот почему он и вступил во второй брак с вдовой Жубера, той самой, что называла его игру «пиликаньем». Но даже этот брак не умилостивил императора… А потом, потом, поскольку он был на подозрении, то и решил заживо похоронить себя в Курселе. А сколько раз сам Наполеон отстранял его… Между ними всегда стояла тень Полины. Ну что же, Макдональд теперь служит Людовику XVIII, чье благоволение к маршалу насчитывает ровно пять дней. Он ни от кого не зависит. У него есть свой дом, свои земли. Он сберег субсидии, которые получал в Неаполитанском королевстве у Мюрата… Реставрация тут ничего не изменила…
Надо понять, что все это казалось ему совершенно в порядке вещей: честолюбцем он был лишь в девятнадцать лет, еще в заведении Поуле, где воображал себя этаким Ахиллесом… Но лейтенант в 1791 году, полковник в начале 1793 года и генерал летом того же года, он слишком быстро поднялся по иерархической лестнице, и юношеское честолюбие исчезло с возрастом, как дым. Он жаждал теперь спокойной жизни. Столько раз он глядел в глаза смерти. Ему вспомнился один июньский вечер — было это в конце прошлого столетия. Часть разбитых австрийских улан засела за поворотом дороги между Болоньей и Моденой, и, прежде чем он успел их заметить, его уже выбили из седла. И вот он, раненный в голову, лежал на дороге, в горькой дорожной пыли, задыхаясь от зноя, не в силах подняться, а перепуганные кони без всадников повернули вспять и пронеслись по его телу — он тогда лишился чувств. В те времена он не боялся смерти; он только что потерял свою Мари-Констанс, свою молодость. А возвращение на родину в тряских каретах, когда каждый поворот колеса болезненно отдается в искалеченной груди! Или взять хотя бы вечер Ваграмской битвы, после того как Ло де Лористон — нынче он командует серыми мушкетерами — атаковал врага, открыв огонь из сотни орудий и его части благодаря умелому маневру смяли центр армии эрцгерцога Карла; от того вечера остался в памяти дом, еще дымящийся после наспех потушенного пожара, крышу снесло ядром, сам он лежал на полу, на охапке сена, с разбитым коленом: его лягнула лошадь, — невыносимая боль в ноге, а над головой — безоглядное июльское небо со всею щедрой россыпью своих звезд… А эта звездная, бесконечно долгая ночь, когда ему так хотелось взять в руки смычок и скрипку, чтобы забыть раненое колено! Эта ни с чем не сравнимая ночь, когда столько было передумано… и все казалось — таково уж свойство славы — возможным, легкоосуществимым, даже вопреки боли, даже вопреки сомнениям… например, излюбленная его мысль о великом всеобщем мире, о красоте Италии, античном искусстве, немецкой музыке, Неаполе, Вене, обо всем, что жило в нем неразделимо, воскресало неподалеку от тех мест, где творил Бетховен… и когда утром император, войдя в разрушенный дом, поздравил его и сказал: «Жалую вас маршалом Франции…» — слова эти прозвучали будто финальный аккорд, как разрешающая фраза долгой ночной мелодии.
Дворец был окружен громко галдевшей толпой, люди беспокойно сновали вокруг королевского поезда. С улыбнувшегося вдруг неба тихо сыпались легчайшие пылинки дождя. В непрерывной беготне офицеров чувствовалась предотъездная лихорадка, и, подойдя вплотную к окнам, можно было видеть, как в королевских покоях суетятся вокруг открытых и уже опустошенных шкафов придворные, священники, дамы, на полу валяются упакованные тюки, все укладываются, толкаются. Зрелище целой вереницы карет, поданных к крыльцу уже несколько часов тому назад, лишь усугубляло страхи парижан.
— Его величество вас ждет, — обратился к Макдональду господин д’Альбиньяк, помощник командира королевского конвоя и комендант Тюильри. Был он неестественно бледен и возбужден.
«Вот кому тоже не мешало бы поиграть немножко на скрипке», — подумал Жак-Этьен. Он взглянул на часы: без четверти четыре.
Человек, вышедший из личных апартаментов короля, вежливо посторонился, пропуская маршала, — тот мельком взглянул на него и узнал отца Элизе, который массажировал и врачевал Людовика XVIII. «Слава богу, я пока еще не нуждаюсь в услугах иезуита с его мятными лепешечками», — подумал Макдональд.
У короля находился неизменный господин Блакас, а также князь Ваграмский, он же Бертье, старый соратник Макдональда по 18 брюмера. Он яростно грыз ногти. Бертье еще больше располнел, постарел. Ему, должно быть, сейчас шестьдесят два, шестьдесят три года… непосильное бремя ответственности, трое малолетних детей, молодая жена и старая любовница, особняк на бульваре Капуцинок, Шамбор и земли в Гро-Буа… Увидев в его глазах испуганно-тоскливое выражение, а на лбу крупные капли пота, Макдональд вдруг почувствовал себя юным, легким, бодрым. В ушах его настойчиво звучала Гайднова фраза — все снова и снова… Как там дальше у Гайдна? И что говорит его величество?
— Нет ничего хуже для ревматизма, чем мартовская погода, — говорил Людовик XVIII, — а вы представьте себе только, каково-то будет в пути! Скажите-ка, господин маршал, если не ошибаюсь, ведь в Бовэ живет ваш зять?
* * *Из окон Военного училища, стоявшего на самом берегу Сены, Марсово поле казалось огромной вольерой, затянутой со всех сторон частой сеткой дождя. Таким, по крайней мере, видел его Сезар де Шастеллюкс, помощник командира легкой кавалерии, возможно еще и потому, что слово «вольера» приводило ему на память детские годы, протекшие во дворце Бельвю, у теток короля Людовика XVI, — мадам Виктуар, мадам Аделаиды и мадам Софи, среди пестрого идиллического мирка попугаев, в этой теплице, словно сошедшей со страниц романов господина Сен-Пьера{29}, заставленной пальмами и экзотическими цветами, вокруг которых порхали пестрые птички.
А здесь пестроту создавала многоцветная гамма мундиров, впрочем, преобладали белые плащи гвардейцев — на Марсовом поле скопилось более трех тысяч человек, а рядом стояли тысячи полторы коней под пурпуровыми чепраками; мозаичный ковер мундиров расцвечивали треуголки, конские хвосты, каскадом ниспадавшие с касок, медвежьи шапки, плюмажи, эполеты, лядунки, галуны, темляки, кисти, начищенные до блеска пуговицы с королевскими лилиями, с изображенными на них солнцем и гранатами, перевязи, знамена, орденские ленты, пряжки, аксельбанты, шпаги и сабли, ружья и мушкеты… словом, вся королевская гвардия, битых два часа простоявшая «смирно» под проливным дождем, роты, похожие сверху на разноцветный газон; в глазах буквально рябило от смеси одежд и самых различных видов оружия, и не удивительно, ибо все это войско удалось собрать только случайно: людей хватали направо и налево, когда большинство уже разошлось после утренней поверки; исключение составляли подразделения, участвовавшие в учении на плацу Гренель; гвардейцы были кто в парадном мундире, кто в обычной форме, и, как всегда, беспорядок вносили спешившиеся кавалеристы, стоявшие впереди эскадронов; Сезар де Шастеллюкс, проходя мимо штаба королевских жандармов, которыми командовал его двоюродный брат Этьен де Дюрфор, приветствовал начальство, высоко подняв саблю.