Анатолий Лысенко - Хомуня
Аримасе хотелось помочь попавшему в беду человеку. Корила себя, что не научилась обращаться с больными. Когда люди жили рядом, нужды в том не было. Сама она никогда не болела, да и отцу особого лечения не требовалось, а старость — даже боги остановить не в силах.
Аримаса подошла к костру, подбросила в огонь поленьев, вернулась назад и опять присела у изголовья больного. Но сидеть просто так, без дела, ей было трудно, не хватало терпения. Чтобы чем-то занять себя, она взяла гнедого, сходила с ним к речке, к Хвосту еминежа. Случайно обнаружила присыпанный снегом, оторвавшийся от седла хурджин. В нем были лепешки, сыр, плащ, книга, похожая на ту, которую она видела у священника, у отца Павла, жившего в маленькой церквушке в центре селения. Сама она в церкви бывала редко. Хоть и крестили ее в детстве, но со старой верой не разлучили. Как и отец, Аримаса больше надеялась на Апсаты, бога, который покровительствует охотникам.
Аримаса приволокла к сакле погибшую лошадь. Но рубить мясо не стала, отложила на завтра, поспешила в саклю к больному.
У костра, на вбитых в землю жердях, уже прогревался толстый войлок и две медвежьи шкуры. Мадай сидел у ног больного, тряпицей обвязывал рану на ноге.
— Много крови потерял, — Мадай печально взглянул на вошедшую дочь. — Не пойму, чем он разодрал себе ногу. То ли о камень, то ли еще обо что.
Аримаса присела сбоку.
— Готовь постель, раздевай его и укладывай, — поторопил Мадай. — Пора уж.
Расстелив рядом с костром горячую полсть, а поверх — медвежью шкуру, Аримаса затащила на нее больного, раздела его.
Решительно сбросив с себя одежды, она легла рядом и, укрывшись, тесно прижалась грудью к чужому мускулистому телу. Сначала Аримасу пугал исходивший от него колючий холод. Но, согревшись под горячим мехом, вскоре перестала чувствовать чужим незнакомого ей человека. Наоборот, захотелось заслонить его собою от смерти, чтобы душа его осталась здесь, не отлетела в вечное царство мертвых.
Может, никому смерть не принесла столько страданий, как ей. На глазах погиб почти весь ее род. Скоро исполнится год, как она, кроме отца, не видела ни одного человека. И теперь, когда в сакле появился попавший в беду мужчина, всем сердцем надеялась, что боги будут к ней справедливы, не допустят еще одной смерти. Сравнивая свою жизнь до лавины и после, она пришла к немудреному выводу: если у человека есть счастье, то оно есть, и ему всегда хватает — и мяса, и хлеба, и одежды, и тепла. А нет счастья — и жизнь становится обременительной.
Дремота овладела Аримасой. Засыпая, она попросила Хырт-Хурона дать этому мужчине хоть самую маленькую частицу тепла от своего жаркого солнца.
— Пусть его дорога будет длинной и счастливой, — прошептала Аримаса и погрузилась в сон.
И не слышала дочь старого Мадая, что бог огня и солнца, повелитель судеб людских, источник всех благ и радостей, внял ее молитве, продлил жизнь человеку, которого она согрела своим телом.
Мужчина очнулся. Сильнее забилось его сердце, весенним родником всколыхнулась молодая кровь и быстрее побежала по жилам.
Голова была еще туманной, но сознание возвращалось. Почувствовав себя в объятиях женщины, он попытался вспомнить, как попал к ней. Ничего не сообразив, приподнял свою непривычно отяжелевшую руку, провел ладонью по гладкой, бархатистой спине обнявшей его женщины. Хотел лечь удобнее, освободить затекшую ногу, но, едва пошевелил ею — острая боль пронзила все тело, сдавила голову, и мужчина снова потерял сознание. Но сердце его не остановилось, продолжало уверенно биться.
Они еще долго лежали, обнявшись. И только глубокой ночью к мужчине снова начало возвращаться сознание. Он застонал, и Аримаса проснулась. Грудь ее стала совсем мокрой и скользила по его напряженному, чуть вздрагивающему телу. Где-то между ними накапливалась вода, и стоило ей чуть пошевелиться, вода быстрым ручейком стекала по ее животу на густой медвежий мех.
Осторожно, чтобы не потревожить мужчину, Аримаса выкатилась из-под медвежьей шкуры, оделась и села у него в изголовье.
Проснулся Мадай, встал, подбросил в костер дров и, кряхтя, опустился около дочери.
— Ну как? — спросил Аримасу.
— Он весь мокрый.
— Это хорошо. Хворь из него выходит.
Мужчина опять застонал и открыл глаза.
Он посмотрел на старика, потом перевел взгляд на женщину, пытался понять, кто эти люди, которые сидят перед ним. У него слегка кружилось в голове, и потому казалось, что лица старика и женщины, тускло освещенные красноватым мигающим пламенем костра, плавают в покрытой рябью мутноватой воде. Временами они виделись ему такими расплывчатыми, что он начинал сомневаться — в самом ли деле этот старик и эта женщина сидят подле него или они грезятся ему.
Он снова прикрыл глаза. Кружиться в голове перестало, и он тут же вспомнил все, что произошло с ним на обледенелом утесе.
Сознание, наверное, он потерял сразу, как только свалился с кручи. На что он упал? На снег? На мерзлую землю?
Чем больше он осознавал случившееся, тем сильнее чувствовал боль в своем теле. Будто его побили палками. Или камнями. В древней Иудее, как сказано в Библии, неверных жен приговаривали к смерти, к побитию камнями. Ему хотелось улыбнуться своему нелепому сравнению, но он не сумел этого сделать. Сил не было. Тело его горело. Порой казалось, что в утробу ему поставили жаровню с углями. Во рту стало так сухо, что трудно было пошевелить языком
Ему хотелось пить, но ни старик, ни женщина не догадывались поднести хотя бы глоток воды. Он пошевелил губами, попросил пить, но голоса своего не услышал. Сухое горло не издало ни одного звука.
Он испугался, что эти люди, если даже он и наберется сил, заговорит с ними — хоть по-русски, хоть по-грузински — не поймут его. Они ведь не грузины. Последнее грузинское селение отряд миновал еще два дня назад. Там, в селении, крестьяне угощали ратников горячей бараниной и сыром и говорили, что впереди, за перевалом, грузинов уже нет, там живут аланы. Он не знал языка аланов, хотя в Тифлисе, при царском дворе, их было много. Он заучил всего несколько аланских слов, но сейчас и они не приходили ему на память.
И тут он вспомнил, как посол царицы Тамары заверял князя Юрия, что в Алании переводчик не понадобится. Почти все аланы двуязычны, владеют не только своим, но и половецким языком. Князь Юрий, всегда сдержанный, в этот раз не удержался, похвалился послу, что и русичи, особенно на юге, тоже свободно изъясняются с половцами, тоже говорят на двух языках.
Мужчина шумно, с присвистом и хрипотой — так клокотало в горле, вздохнул, открыл глаза, посмотрел на женщину и еле слышно попросил на тюркском:
— Суу бер ичерге — дай воды попить.
Женщина задумалась на мгновение, мельком взглянула на старика, и тут же ответила:
— Я согрею тебе молока, — улыбаясь, она ладонью вытерла его мокрый лоб, ласково погладила щеки. — Полежи, я быстро.
Мужчина хотел повернуться на бок, но тут же сморщился от боли, застонал и закрыл глаза.
Аримаса налила молока из большого кувшина в маленькую корчагу, поставила к углям.
Боль прошла, и мужчина снова поднял веки. Мадай наклонился ниже и тихо спросил:
— Ты кто?
— Я русич, Игнатием зовут…
И еще что-то произнес раненый, но то ли старик не расслышал последних слов, то ли просто не понял их, однако согласно кивнул головой.
— Аримаса, его зовут Русич, — сказал Мадай, когда дочь принесла молоко. — Ты без нужды не тревожь его. Пусть сил набирается.
Аримаса приподняла Русичу голову и поднесла ко рту корчагу с молоком.
Утром ему стало легче. Аримаса не скрывала своей радости, зарезала косулю, напоила его горячей кровью. Потом сварила почти половину туши, по нескольку раз на день садилась рядом с Русичем, поила его жирным бульоном, выбирала самые лучшие кусочки мяса, кормила с рук. Она, повеселевшая, без умолку рассказывала, как научилась охотиться, бить зверя, добывать пищу для себя и своего отца, старого Мадая, при этом постоянно улыбалась и ласково смотрела на Русича.
День ото дня он набирался сил, но нога продолжала болеть. Временами Русичу казалось, что рана заживает, боль начинает исчезать, но потом она снова усиливалась, мучила его ночами.
Русич чувствовал неловкость от своей беспомощности. Наверное, беспомощность эта и напомнила ему князя Михалка, которого шестнадцать лет назад довелось встречать в Москве, на границе Суздальской и Черниговской земли. Князь Михалко находился тогда почти в таком же состоянии: «Вышедшю же из Чернигова Михалкови и уя и болезнь велика на Свине. И възложивше на носилице несяхуть токмо ле жива…»
Это было год спустя после убийства Андрея Боголюбского. Михалко ехал во Владимир, чтобы еще раз попытаться завладеть великокняжеским столом. Но если год назад, после похорон Андрея, он надеялся только на свои силы да право старшего сына Долгорукого, то теперь жители Владимира, недовольные правлением Ростиславичей, сами направили к нему послов: «Ты старший между братьями, — передали послы волю горожан, — приходи к нам во Владимир; если ростовцы и суздальцы задумают что-нибудь на нас за тебя, то будем управляться с ними как бог даст и святая Богородица».