Шпионы и солдаты - Брешко-Брешковский Николай Николаевич
Попов обнял Троссэ:
— Мерси, голубчик! Сегодня же пошлю ординарца в штаб… Вы спасли мне полэскадрона…
Солдат-санитар возился над раненым прусским офицером. Но спасти его — труд напрасный. Даже минуты были сочтены. Он стонал все слабей и слабей. Силился бормотать что-то, а глаза хотя и смотрели, но никого и ничего не видели, стеклянные и чужие. И как-то странно переплелись в этом молодом, умирающем теле строгое и важное, чему равного нет в мире, ибо это смерть, и, увы, — смешное, разоблачающее какой-то кровавый маскарад, теперь такой ненужный, нелепый. И жалко торчали из-под грубой суконной юбки ноги в офицерских сапогах и в панталонах с красным кантом. А голова со сквозным пробором и страдальческим оскалом зубов разметалась на бабьем измятом платке…
Через минуту, когда все было кончено, вахмистр снял фуражку, перекрестился.
— Хуш и сволочь народ, вообче, хотел через обманным путем нас обстрелить, а все ж душа человечья!..
Попов, теперь, когда слез с коня, такой тучный и неуклюжий, отвернувшись, покусывал губы.
— Да, поганая штука война эта самая…
Тела убитых взяли в город — там похоронят.
Запряженная парою крепких и сытых лошадей телега шла за эскадроном. Править было некому. Арьергардный всадник вел за собою в поводу немецкую запряжку.
Вскоре — навстречу кавказцы. Издали можно было принять их за женщин, такие они все гибкие и тонкие в поясе. Они гнали впереди себя несколько крупных кавалерийских лошадей под новенькими с иголочки строевыми седлами.
— Ну что? — с усмешкою встретил Попов своих джигитов, — сапративлялись?..
— Так точно, гаспадин ротмистр, сапративлялись!.. Рубить немец совсем не умеет. Баится рубить… Из карабина стрелял.
— Потерь нет, кажется?..
— Никак нет, гаспадин ротмистр. Только у Гурген-бекова плечо прастрэлили. Пустаки, савсем пустаки!..
— Молодцы!.. Ай да иррегулярная кавалерия!..
У джигитов за спиною кроме своей собственной винтовки болтались еще неприятельские карабины. А раненый Гургенбеков вез трофей — кирасирскую каску с императорским орлом, которую он снял с им же самим отрубленной головы прусского офицера.
Заняли вымерший городок. Такой вымерший, что было жутко. Ни звука, ни движения, ни одной человеческой фигуры. Отступившее население испортило все провода, телеграфные и телефонные. Проволока свисала со столбов и крыш через улицу. Задеваемая копытами, она вздрагивала и звенела как живая, и лошади косились на нее своим гордым, пугливым белком…
Офицеры вместе с Троссэ расположились в первом попавшемся доме с пианино, с мебелью в белоснежных чехлах и с неизменными салфеточками, в изобилии украшавшими спинки диванов и стены комнат и кухни. Салфеточки с вышитыми острым готическим шрифтом изречениями и пословицами, скучными, банальными, приторными, как все немецкое.
Вестовой возился у пылающей плиты. В громадном чайнике бурлил кипяток. На эмалированной сковороде кипело в масле что-то мясное.
Сбросив свои солдатские шинели, шапки и ледунки, офицеры, неделю пробавлявшиеся сухомяткой, ели с волчьим аппетитом. За чаем Троссэ по-французски — его все понимали — живописал мирную и боевую жизнь иностранного легиона.
И здесь, на этой немецкой чужбине, обесцвеченной внешней культурою мещански-эгоистических удобств, — прекрасным героическим видением, картина за картиною, вставала кровавая экзотика… Мчались в своих белых, розовеющих на солнце бурнусах бронзовые, романтические бедуины средь раскаленной пустыни… Скопище мадагаскарских туземцев с гигантскими луками. Тучи стрел. Горсточка затерявшихся легионеров… Влажные веки томных мароккских девушек, их смуглые точеные руки… И много еще интересного, волнующего, как в фантастическом романе — хотя это была сама жизнь…
А потом эти утомленные солдаты, изголодавшиеся по кровати с чистым бельем, по удовольствию снять сапоги, уснули безмятежно и крепко на тех самых перинах, где только еще минувшей ночью храпели, пропахшие дешевыми сигарами и налитые пивом добрые немецкие бюргеры со своими фрау Амальхен.
В месяц какой-нибудь Троссэ успел создать вокруг себя легенду.
С крохотным отрядом своей "иррегулярной кавалерии" старый африканский солдат творил чудеса. Эта кучка всадников отбивала неприятельские обозы, колошматила в пух и в перья большие разъезды; бесшумно подползая ночью, вырезывала патрули, вешала вольных стрелков, схваченных с браунингом в пиджачном кармане, устраивала засады и с безумной отвагою, средь бела дня, проникала в местечки и города, занятые пруссаками. Благодаря своим шпионам немцы знали, кто именно этот страшный, неуловимый партизан, сваливающийся как снег на голову там, где его менее всего ждут. Знали, что это Габриэль Троссэ, эльзасец, прусский дезертир, солдат иностранного легиона, конный голубой стрелок, владелец табачного магазина в Лодзи и, наконец, русский гверильс, действующий с горстью мальчишек в косматых бараньих шапках. Но эти мальчишки так владеют саблею, словно родились вместе с нею.
Троссэ попал в плен. Он вместе со своими джигитами, это было уже в Польше, случайно напоролся на целый эскадрон пруссаков. С диким гортанным криком врезались кавказские всадники в неприятельскую гущу. Они крошили тяжелых немецких кавалеристов, рубили им головы, а Гургенбеков пополам, чуть не до седла рассек щеголеватого, вырядившегося будто на парад лейтенанта. Джигиты полегли, как один, расстрелянные издали. Троссэ без сознания свалился с коня, раненный пулею в голову.
Очнулся он в каком-то сарае, на подстилочной соломе. Голова кое-как перевязана была тряпками. Это сделали немцы. И не человечности ради — какая уж тут человечность! — а потому, что пленника приказано было доставить "живьем" к начальнику дивизии.
Старого африканца томила жажда. Он забарабанил в дверь. К нему вошли двое часовых, держа наперевес винтовки с плоскими, зазубренными штыками. Он попросил воды. Немцы погрозили ему прикладами, расхохотались в лицо, дыхнув пивом, ушли и заперли двери.
Троссэ не тешил себя розовыми надеждами. Его час пробил. Ни на спасенье, ни на бегство рассчитывать нечего. Его слишком ревниво стерегут. Он был спокоен. Не продешевил себя, Он один отправил на тот свет больше тридцати пруссаков, отбил денежный ящик с восьмьюстами тысяч марок… А сколько вреда нанес он своими разведками?..
Габриэль Троссэ был спокоен в своем полутемном сарае. Спокоен, несмотря на голод и адское желание пить.
В древнем бернардинском монастыре квартировал дивизионный со своим штабом. Военно-полевой суд, вернее, комедию суда устроили — день был солнечный, теплый, — на вымощенном гранитными плитами монастырском дворе. Квадратный, с мраморным колодцем посредине двор окаймлен был с четырех сторон портиками, с колоннами. Давно ли под этими портиками беззвучно скользили бородатые фигуры в коричневых сюртуках? Теперь по гладким, веками отполированным плитам стучали сапогами прусские солдаты.
Вынесли стол, покрыли его синим сукном, поставили чернильницу. Из монастырских покоев, сопровождаемый офицерами, вышел дивизионный, высокий, худой и прямой генерал в каске и с подстриженными, свинцово-седыми баками, — в виде вопросительных знаков тянулись они от висков к углам сухих губ. Громадный ульмский дог — дивизионный всюду таскал его за собою в подражание Бисмарку — резвясь прыгал передними лапами на грудь своему хозяину, обильно выстеганную ватою грудь синего форменного сюртука с орденами.
Двое часовых, уланы с обнаженными палашами, подвели к столу пленника с обвязанной головой.
Начался допрос, хотя и без допроса господа судьи отлично знали, с кем имеют дело и кто перед ними. Генерал и офицеры с полным ненависти любопытством разглядывали Троссэ.
Пленник не слышал вопросов и не отвечал на них. Он видел перед собою одного человека и на нем сосредоточил все свое внимание. Этот человек — генерал, в одной руке державший карандаш, другой ласкавший чудовищную голову своего "бисмарковского" дога.