Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Мы уже стояли в прихожей, из которой шли направо и налево длинные коридоры, а наверх широкие лестницы. У подножия лестницы столь памятные нам по рассказам братьев высокие часы, по которым звонили перемены, у которых ставили за наказание гимназистов, и пред которыми по субботам раскладывали на скамейке провинившихся. Я потонул воображением в этом охватившем меня и заранее уже ненавистном мире учения, звонков, надзирателей, наказаний, — и словно во сне водил крошечным гребешком по своим густо намасленным волосам.
— Пожалуйте в дежурную комнату. Инспехтур теперича там, — пригласил швейцар.
В коридоре встретился нам высокий, сгорбленный старичок в синем поношенном вицмундире и коротеньких брючках, рябой и красный, с птичьим носом и полинявшими от старости глазами. Мы сразу догадались, что это был Финка «рябая свинка», надзиратель за «волонтёрами», так живописно и метко описанный нам старшими братьями в числе разнообразного гимназического начальства.
Финка отодвинулся в сторону и почтительно поклонился папеньке. Он, по-видимому, хотел спросить его что-то, но папенька глядел прямо перед собою так сурово и небрежно, словно не замечая никакого Финки, и так решительно шёл вперёд, что Финка не спросил ничего, а только улыбнулся заискивающей и совсем ненужной улыбкой.
Громкий бесцеремонный шум тяжёлых шагов папеньки, очевидно, был явлением не совсем обычным в этом безмолвном казённом коридоре, потому что сейчас же из дверей дежурной выглянуло несколько любопытствующих и слегка встревоженных лиц в синих вицмундирах, но, увидав папеньку, сейчас же нырнули назад.
— Ну, смотрите же — молодцами! — счёл нужным подбодрить нас папенька. — Робеть тут нечего… Главное, отвечать смелей!
Мы проходили мимо ряда запертых дверей с стеклянными окошками, из-за которых слышался сдержанный гул, изредка перерывавшийся отдельными резкими возгласами.
— J’eus eu! Tu eus eu! Il eut eu! Repetez cela! — отчаянно выкрикивал чей-то голос, словно командуя в атаку на неприятеля оробевшему полку.
— Оглашенные! На колени! — слышался в другом месте строгий и очевидно бурсацкий голос. — Изыдите, оглашеннии!
— Мемель или Неман, Висла, Одер, Прегель, Варта, Гавель, Шпре! — пронзительным дискантом, быстро и не запинаясь, декламировал, точно стихи, невидимый нам за дверью ученик, отвечавший урок географии.
— Что, здесь инспектор? — спросил папенька маленького человечка в синих очках, который стоял на пороге дежурной комнаты, заложив руки в карманы панталон, и довольно нагло сверкал этими очками на всех нас, меряя с ног до головы подходившего папеньку.
Человек в синих очках и синем вицмундире качнулся на каблучках, не выпуская рук из карманов, и ещё выше закинув голову, небрежно спросил:
— Вам зачем инспектора?
— Да вот детей экзаменоваться привёз.
Синие очки не то насмешливо, не то презрительно посмотрели на нас и как-то недоверчиво покачали головою.
— Инспектор здесь! — буркнул он наконец, словно не найдя, к чему придраться, чем ещё высказать своё значение, и важно подняв худенькие плечи, закинув голову, какою-то выдуманною, неестественною походкой отошёл в коридор.
— Это Базаров, учитель словесности! — шепнул мне Алёша.
Но я сам давно узнал и по синим очкам, и по наглому придирчивому тону, что этот крошечный человечек никто другой, как Базаров, гроза и горе семиклассников, считавшийся самым строгим учителем во всей гимназии.
Инспектор Василий Иванович Венадиев, пожилой мужчина из бурсаков, тотчас встал и пошёл навстречу к отцу. Его поступь была какая-то особенно основательная и внушительная. Такова же была и его речь, осадистая, тягучая. Сейчас было заметно, что не неё не влияли никакие легкомысленные французские causerie, никакое знакомство с игривостями современных поэтических вольностей; нет, речь Василия Ивановича текла положительно, неспешно, протяжно, как совершенно верный, хотя и не особенно красивый подстрочный перевод длинных латинских периодов со всеми их infinita locutio, dativus absolutus и тому подобные, которыми исключительно было преисполнено всё его долголетнее семинарское воспитание, вся долголетняя учительская практика Василия Ивановича, от эпохи его босых ног и пестрядевого халата до статского советника с Анною на шее. Но на грубо-красном лице Василия Ивановича, с корявыми характерными морщинами учёный классицизм странным образом не оставил ни малейшего отпечатка. Напротив того, лицо это носило на себе чересчур осязательное выражение самой житейской реальности, словно задушевные разговоры Василия Ивановича наедине с подрядчиками дров, говядины, булок, сукна запечатлелись в его чертах более глубоко и более цепко, чем самые трогательные воспевания красот природы Вергилием и Горацием. Вообще сытое и довольное лицо Василия Ивановича напоминало собою пушистое рыльце матёрого кота, облизывающегося после лакомого угощения. Оно даже странным образом проступало кругом губ каким-то скоромным маслом, словно разнородные жирные кусочки, перепадавшие теперь довольно обильно на долю Василия Ивановича после долгих лет поста и лишений, невольно оставляли на его лице свой сальный след. Когда же Василий Иванович старался улыбнуться ласково, то эти маслянистые губы его, эти редкие, но цепкие зубы придавали всему лицу его трусливо-хищническое, вороватое и вместе виноватое выражение, будто на нём всеми словами была отпечатана русская поговорка: «Чует кошка, чьё мясо съела». Даже слегка потная, словно бескостная рука Василия Ивановича, как-то особенно мягко и доверчиво облекавшая собою руку собеседника, казалось, конфузливо искала чего-то в этой чужой руке, и вообще чувствовала себя не совсем спокойною от этого раздражительного прикосновения, в то время как многоопытные глаза Василия Ивановича, вопросительно испытующие самую сокровенную внутренность неизвестного ему человека, казалось, заранее предавали себя воле Божией, ожидая всего от людей и не удивляясь ничему в сём мире.
Василий Иванович, конечно, не имел никаких резких и раз навсегда установленных взглядов на предметы как духовного, так и материального быта, подобно какому-нибудь неблагоразумному и заносчивому учителю словесности. Глаза его, исполненные философского снисхождения к слабостям бренного мира, словно сами заранее приглашали человека на обоюдный компромисс, словно сами заранее возглашали безмолвное ободрение всей почтенной публике: «Не смущайтесь, братие! Всё возможно в мире сём! Сказано бо: ищите — и найдете, толцыте — и отверзется вам».
Поэтому понятно, что Василий Иванович сразу оценил своим практическим глазом, с кем имеет дело, когда увидел появившуюся в дверях дежурной сердитую помещичью фигуру с вздёрнутым чубом и закрученными усами, с золотою массивною цепью на барском брюшке, охваченном просторным бархатным жилетом, и с перстнями на тяжёлой барской руке.
Понятно поэтому, что речь Василия Ивановича, обращённая к интересному пришлецу, была нисколько не похожа на вздорные, ни к какой полезной цели не ведущие, выходки мальчишки-учителя, величающегося своими синими очками. О нет! Василий Иванович весь обратился в ласковую улыбку и прежде всего усадил не только папеньку, но и нас, грешных, на самые привилегированные места дежурной комнаты, высказывая одушевлённую готовность всё устроить к нашему удовольствию и нималейше не сомневаясь, что мы поступим туда, куда желаем. Оказалось, что он уже давно знает нашего папеньку по старшим братьям, и что папенька уже был у него и в тот раз.
«Своекоштные пансионеры» были любимыми овцами в педагогическом стаде, которое вверено было попечению Василия Ивановича, и с которых он по силе возможности трудолюбиво собирал пушистое руно, как собирала библейская Руфь несжатые колосья на полях Вооза. Поэтому безрассудные учителя, не понимавшие высшей педагогической политики и в своей близорукости резавшие на вступительных экзаменах «своекоштных», почитались Василием Ивановичем почти за карбонариев и франкмасонов и делались личными врагами Василия Ивановича. Впрочем, он мало церемонился с такими учёностями, и не давал их юношеской глупости особого практического хода, великодушно переправляя своекоштным новичкам на тройку и на четвёрку полученные ими на экзамене двойки и единицы. Зато он предоставлял учителям полную волю относительно мало его интересовавших претендентов на казённые вакансии, ибо справедливо полагал, что все казённые вакансии всё равно будут обязательно замещены если не Иваном, то Сидором.
Василий Иванович немедленно отрекомендовал папеньке немецкого учителя Гольдингера, ожидавшего в дежурной следующего урока, надзирателя Троянского и успевшего возвратиться в дежурную маленького нахального словесника. Он не счёл нужным представить только одного небритого старика в синем вицмундире с застывшею на лице улыбкою покорности, который внимательно чинил перья, стоя у окна и поднеся ножичек почти вплотную к своим близоруким состарившимся глазам. Это был известный нам от братьев Карпо, учитель чистописания и рисования, фамилия которого была не Карпо, а Девицкий, и который был вечным козлом отпущения во всех шалостях трёх маленьких классов. Хотя на бедного Карпо никто не обращал внимания, он тем не менее заискивающе улыбался и как-то автоматически кланялся в сторону отца, не выпуская из рук пера и ножичка всякий раз, как с отцом раскланивались представляемые ему педагоги, словно к спине бедного Карпо был проведён он них снурок, против воли дёргавший его книзу.