Леонид Гиршович - Обмененные головы
(«Значит, все-таки серы», – подумал я. Между тем Боссэ пояснил, что речь шла о премьере «Воскресшего из мертвых» Вольфа-Феррари, что помешало Элиасбергу присутствовать на заупокойной мессе по Клаусу Кунце. Кто такой Й.? Вероятно, их общий знакомый. У меня был соблазн задать ему вопрос, как понимать слово «вероятно» – что теоретически существует такая возможность, при которой Й. не являлся бы их общим знакомым? Боже, какой болван! Завтра на каком-нибудь чердаке найдут неизвестную симфонию Шуберта – купит ведь. В Германии нет недостатка ни в миллионных манускриптах: дневниках, нотах и т. п., ни в миллионах, которые будут на них истрачены [76] , – недостает лишь столетней давности чердаков.)
…Сейчас, как никогда, я чувствую, что я уже старик. Моя жизнь, возможно, кончится еще раньше, чем эта война. Меня волнует судьба Инго – что его ждет? Своего отца он даже не будет помнить. Поверьте, тяжело все это.
Й. – человек не от мира сего, совершенно удивительный. К тому же невероятной жизненной силы, которая может творить чудеса: встань и иди [77] . Вера просто нуждается в его жизненной энергии, в его присутствии. Хотя я знаю: в душе он переживает гибель Клауса – которого он видел всего лишь каких-то два часа, – как если б это был его собственный сын.
На этом позвольте пожелать вам всего лучшего.Ваш Готлиб Кунце
4
Я тут же собрался обо всем сообщить Эсе, но оказалось, что у меня нет дома ни листочка, на котором прилично было бы написать письмо. Кунце пользовался именной почтовой бумагой бледно-голубого цвета. Я все время думал о Кунце. Странно: какой-то эмигрант из бездарнейшего Харькова, в сущности, никто, я вторгаюсь в частную жизнь, что бы там ни говорилось, крупнейшего композитора XX века – в качестве заинтересованного лица. Письмо, прочитанное у Боссэ, не шло у меня из головы. Странно и другое – такое ощущение, что оно читалось бы совершенно иначе, знай я что-то… Что, вероятно, знал Элиасберг – хотя тоже необязательно: в любой корреспонденции наряду с формальным адресатом присутствует еще один – сам пишущий.
Кем же был для меня всегда Кунце? Венский романтик, из позднейших. Советским музыковедением зачислен в экспрессионисты. В своем романтизме – или экспрессионизме – ушедший в такие консервативно-националистические дебри, что в итоге стал фанатиком национал-социализма. В том, что фанатиком, сомнения быть не может: накануне падения «тысячелетнего рейха» он убивает жену и себя.
Помимо этого, из разговоров о моем деде я знал, что их с Кунце поначалу связывала дружба, закончившаяся ужасным разрывом. Причина разумелась сама собой. По-видимому, Кунце – и политически и человечески – был фигурой настолько одиозной, что мама, казалось бы, на что уж любившая щегольнуть знакомствами деда, и то избегала называть это имя – даже историю с перепосвящением скрипичного концерта она предпочла оставить на совести того, кто мне ее рассказал.
Но вот, по прочтении письма, Кунце мне видится совершенно иным человеком, во всяком случае, уж не этаким Кейтелем в штатском, как было прежде. (Почему я сразу не сходил в библиотеку да не прочитал еще сотню его писем? «Письма Рихарда Штрауса», «Письма Густава Малера»… Наверное, письма Кунце тоже давным-давно опубликованы, прокомментированы. Это в Харькове ничего нельзя было прочитать, и информационные пустоты заполнялись самыми вздорными слухами: так, все как один в училище, включая и преподавателей, мы верили, что «фона» дал Караяну Гитлер. Возьми я тогда в руки первую же попавшуюся биографию Готлиба Кунце, разве мне пришлось бы ломиться в открытую дверь?) Из письма я узнал, что у Кунце погибает на фронте сын, сам он недвусмысленно пишет о потоках огня и серы – значит, признает себя и всех немцев казнимыми за грехи. Самоубийство человека, сломленного гибелью сына, имеющего к тому же все основания считать это Божьей карой – равно как и то, что происходит у него на глазах с его сказочной Германией, поколениями созидаемой, «страной святых чудес» (лежат ныне в руинах), – такое самоубийство, совершенное в таком моральном и физическом контексте, трудно приравнять к добровольной смерти древнего германца, в чьем гаснущем взоре нет ничего, кроме презрения к победителю. Двойное самоубийство престарелой четы с горя – вот что это, а вовсе не «убил жену, а потом себя» – какой-то косматый воин, в лучшем случае неэстетично хромающий Геббельс, распорядившийся заодно и жизнью своих детей. Кунце, наоборот, в отчаянии от того, что его внук вырастет сиротой.
Инго – необычное для моего слуха имя. Ему, должно быть, еще нет сорока. Конечно, вот где, а не в оркестровых ямах мне следовало бы порасспросить – среди родственников Кунце, среди тех, с кем по воле невероятного случая оказался вместе на траурной церемонии в Бад-Шлюссельфельде маран Готлиб [78] . Это был истеблишмент Третьего рейха. Как бы мне на них выйти?
Разжившись наконец почтовой бумагой, не именной, но тоже голубенькой, я сообщил Эсе, чем в настоящий момент занят, – я совершенно убежден, что дед был жив еще в сорок третьем году, за хрестоматийным кадром (старый еврей со скрипкой под дулом немецкого автомата) последовал кадр, неведомый нам, свершилось чудо – нес гадоль айа кан [79] – вот так же персонаж другой, не менее знаменитой фотографии, семилетний мальчик в кепочке, с поднятыми ручками, – ведь выжил же, проживает же сейчас в США. Я описал совпадение автографов – тот же скрипичный ключ с рожицей, та же подпись, с этого все началось. Потом рассказ слепого флейтиста об одном немце-скрипаче из России, по фамилии Готлиб, «в последнюю секунду спасенном нашими солдатами, – русские, перед тем как оставить город, расстреливали всех проживающих в нем немцев» (представляю себе выражение Эсиного лица в этот момент). Деду – а я повторяю: это был он – всячески покровительствовал Кунце, они ведь действительно в молодости были знакомы и даже дружили. В довершение всего я читал письмо, в котором Кунце пишет одному дирижеру, активному нацисту, про некоего «Й.», сравнивая его чуть ли не с Иисусом Христом, а себя, вернее, свою жену Веру с Лазарем – или кому там Иисус Христос говорит: встань и иди? У них тогда как раз погибает сын.
Закончил я на «шутливой ноте»: скоро Кунце будет не только исполняться в Израиле – скоро Эсе еще предстоит посадить деревце в его честь в аллее Праведников.
Я с нетерпением ждал, что она ответит.
На ловца и зверь бежит – так, по народной пословице, первый же разговор, услышанный мною в театре, касался недавнего события в О***. (На сей раз не хочу это не чужое для российского слуха название заменять очередным опереточным титулом. Я уже достаточно потрудился в этом направлении, раз даже святцами мне послужил мифологический словарь – только бы замести следы, только бы скрыть истинных участников моей истории, что практически невозможно ввиду всемирной известности одного из них. Заметай не заметай – как все еще учат в немецких гимназиях: sapienti sat.) В О*** главный дирижер тамошнего театра – на редкость симпатичного, в войну на него не упало ни одной бомбы – после представления «Валькирии» вместе с выступавшей в заглавной роли певицей сел в автомобиль; за ночь они достигли Альп – О*** лежит на севере – и там лишили себя жизни. Не перевелись еще души, подобные Клейсту и Адольфине Фогель [80] . Тут я напомнил, что и Кунце…
Кунце? Ну да. Но там была проигранная война, а он был матерым нацистом.
Интересно, это было сказано в расчете на мои уши или без меня формулировка была бы той же? Помню, когда в Израиле я видел на афишах американских суперменов в форме US Army, взрывающих колонны бронетранспортеров со свастиками, я даже не сомневался, что данная продукция в Германию не поступает. Публика не может наслаждаться одними чудесами пиротехники, она должна болеть за кого ей велят, то есть сочувствовать американцам и видеть врагов в немцах. И что, пожалуй, первое поразило меня в Западной Германии – еще когда в ожидании назначенного мне Ниметцем часа я пошел побродить по испугавшему меня тогда своим благополучием Циггорну: на афишах те же горящие бронетранспортеры с крестами и те же молодцы-американцы. Поздней я понял: это не частность, немцы приучились смотреть на себя чужими глазами, Германия из мужчины превратилась в женщину.
Это по поводу того, назвали бы они Кунце между собой тоже «матерым нацистом» или как-то иначе – патриотом, идеалистом. Вскользь я заметил, что последние годы жизни он, кажется, провел неподалеку отсюда, в Бад-Шлюссельфельде. Не кажется, а точно. Вот где красивые места. Фолькер, помнишь, как мы… Рассказывается охотничья история из жизни бывалых «муггемейстеров», в заключение которой я узнаю, что в Бад-Шлюссельфельде и по сей день живет невестка Кунце, в том же самом доме. Старая? Лет шестидесяти – но все еще красивая женщина, а, Фолькер? Фолькер, молча кивая, натягивает волос на смычке [81] . И дом красивый, в самом парке.