Анатолий Лысенко - Хомуня
Грибам Настасья обрадовалась, помогла Хомуне выложить их в ту же самую ивовую корзину, в которой уже лежали привядшие травы, собранные впрок, для лекарства. Затем подала сыну берестяную кружку.
— Выпей лукового соку и раздевайся. Готова банька.
Хомуня взял посудину и с отвращением посмотрел на белесую густую массу, сморщился.
— А ты не примеряйся. Закрой глаза — и в рот.
Хомуня проглотил сок лука, поспешно зажевал его кусочком кислого ржаного хлеба и только потом шумно выдохнул.
— Фу, противный.
— Лекарство горькое, а здоровье от него крепчает быстро, и силушка по жилушкам огнем бежит.
Сбросив с себя одежду, Хомуня юркнул в баню и, сделав два-три шага по теплому полу, остановился, подождал, пока глаза привыкнут к серому полумраку: свет еле-еле пробивался сюда через маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем.
Вдоль глухой стены, прямо напротив оконца, стояла широкая скамейка, а на ней — деревянная, похожая на низко обрезанный бочонок, шайка с двумя коваными железными ручками. Рядом с шайкой — большой берестяной ковш, старая потрескавшаяся, выщербленная сверху, корчага со щелоком. На краю каменки — чан с горячей водой, чуть поодаль, ближе к двери, — с холодной. В самом углу, рядом с каменкой, — высокий, тщательно выскобленный ножом, полок с двумя приступками и подголовьем.
Каменка так дышала жаром, что тело Хомуни покрылось обильным потом, а сухие, коротко остриженные волосы, показалось, поднялись дыбом, словно иголки у ежика, стали какими-то непривычно чужими, жесткими. Но стоило ему прижать их вспотевшими ладошками, потереть голову — ощущение чуждого пропадало. Убрал руки — опять то же самое.
Хомуня рассмеялся. Ему стало весело, захотелось поозоровать. Едва Настасья разделась и вошла в баню, Хомуня подскочил ближе к полку, повернулся лицом к матери, запел:
Блошка банюшку топила,
вошка парилася,
с полка ударилася.
Настасья стояла посреди бани, распускала свои толстые длинные косы, любовалась сыном — коль начал шалить, значит, здоровье и вправду к нему возвращается.
— Полезай наверх, да смотри не свались, как та вошка.
Хомуня встал на приступки, руками прикоснулся к полку.
— Горячий! — воскликнул он и соскочил обратно.
— Возьми ковш, облей холодной водой.
Смочив нагретое раскаленным воздухом дерево, Хомуня улегся на самом верху, закрыл глаза и со страхом ждал, когда мать плеснет на каменку водой.
Но Настасья не спешила. Взяла корчагу, подошла к сыну, натерла ему спину, грудь, ноги, руки щелоком, потом плеснула на камни горячей, настоянной на травах, водой. Острый пахучий пар шумно взвился к потолку, в одно мгновение заполнил всю баню, горячей влажной шубой окутал Хомуню и Настасью. В бане совсем потемнело, словно солнце зашло за тучу. Хомуня перевернулся на живот и, уткнув в руки лицо, лежал не шевелясь, лишь изредка скулил, обжигаемый густым паром. Но Настасье и этого показалось мало, она еще раз набрала в корчагу воды и ливанула ее на камни.
— Хватит! — закричал Хомуня и тут же рванулся вниз, но Настасья задержала, подвинула его к стене, улеглась рядом.
— Терпи, сынок, терпи, — ласково уговаривала она. — Баня — мать наша: кости распаришь, все тело поправишь. Вот приедет Игнатий, он тебя еще лучше попарит. Жаркую любит баню, братишка твой, даже отец с трудом выдерживает, когда Игнатий начнет пару поддавать.
Настасья достала мягкий березовый веник и, сначала потихоньку, а потом все сильнее и сильнее принялась хлестать Хомуню. Распаренного, еле живого, она окатывала его холодной водой, приговаривала:
— Баня грехи смоет, шайка сполоснет; с гуся вода, с тебя худоба; болести в подполье, на тебя здоровье.
Дав сыну немного отдыха, Настасья снова поддавала пару, снова бралась за веник.
Постепенно Хомуня притерпелся, привык. И тогда они менялись местами. Теперь уже сын брал в руки попеременно то березовый, то дубовый веник и с ответным усердием сек мать по розовому распаренному телу, окатывал ее холодной водой.
— Вот тебе баня ледяная, веники водяные, парься не ожгись, поддавай не опались, с полка не свались.
Вконец обессиленные, они выскакивали в предбанник, усаживались на скамейке, с наслаждением пили квас, отдыхали. Потом все начиналось сначала.
* * *Вместо недели Козьма пробыл во Владимире более двух месяцев.
Задержался потому, что в это время как раз решалась судьба великокняжеского стола. За него боролись братья покойного князя Андрея, Михалко и Всеволод Юрьевичи, со своими племянниками, Ярополком и Мстиславом и Ростиславичами, внуками Юрия Долгорукого.
Ростиславичей пригласили на княжение ростовские и суздальские бояре, а Юрьевичи сами прибыли в северную столицу. Но Михалка — как старший из двух оставшихся в живых сыновей Долгорукого, он по праву претендовал на отчий и дедов стол, — принял только город Владимир. И ему пришлось семь недель держать там осаду племянников с их боярскими войсками.
Козьма, не задумываясь, встал на сторону Михалки. А покинул нового своего князя лишь после того, как тот решил сдать племянникам город и уехать ни с чем.
Козьма вернулся в Боголюбово. Хомуня к этому времени окончательно выздоровел. Как и до болезни, несмотря на прохладную осень, бегал по улицам босиком, одевался легко, лишь бы наготу прикрыть. Внешне, может быть, Хомуня почти не изменился, только исхудал немного да вытянулся за лето. Но характером, Козьма заметил это сразу, стал совсем не таким, как до убийства князя Андрея и Прокопия. Заметно поубавилось в нем прежней покладистости, но зато больше стало рассудительности и твердости. Прибавилось, правда, и непостоянства. Одним и тем же делом заниматься не хотел: то пропадал с Арсением в церкви, помогал ему перебирать книги, читал, учился у него русскому и греческому письму; то, если Козьма позволял, с самого утра охлюпкой, без седла, уезжал на жеребце куда-то вдоль Нерли или Клязьмы и возвращался лишь вечером. Каждый раз Козьма придирчиво осматривал коня, но ни разу не находил его усталым или голодным. Сам же Хомуня после таких отлучек жадно набрасывался на все, что поставит Настасья перед ним на стол. Козьма иногда пытался выспрашивать сына, где пропадал целый день, но тот лишь пожимал плечами:
— А здесь, недалеко. В лесу, на лугах.
Друзей у него прибавилось, хотя среди мальчишек немало было и таких, кто относился к нему враждебно. Но Хомуня все меньше и меньше боялся их, перестал прятаться, вел себя так, будто всегда знал, где надо проявить смелость, а чего остерегаться.
Случалось, Хомуня вообще днями не выходил из дому, становился ласковым и нежным с матерью, бросался исполнять любое ее желание. Потом и это проходило. Снова бежал в церковь к Арсению, или в конюшню, или садился рядом с отцом, брался за книги.
Настасья разводила руками, не понимала, что происходит с сыном. Козьма же в ответ улыбался, успокаивал:
— Взрослеет сын, катуна. Дорогу себе нащупывает, мужчиной становится.
* * *Настасья была искусной рукодельницей, мастерицей плести кружева, расшивать чуги, опашени и ферязи — женские и мужские одежды — шелком и драгоценными нитями, покрывать их русскими узорами. Бояре охотно несли ей свои заказы и щедро платили мукой, медом, рыбой, холстами — всем, что забирали у своих поселян.
Почти каждую весну Настасья придумывала новый узор. А начинала его шить в тот день, когда Козьма с княжеской дружиной отправлялся в очередной ратный поход. Сразу после проводов она спешила к себе в горницу, долго молилась, потом садилась у окна на скамью и начинала работу. Старалась шить так, чтобы нить, какой бы она ни была тонкой, не рвалась, а рисунок на ткани получался веселым и ясным. Настасья искренне верила, что от этого зависит судьба ее мужа, вернется ли он домой целым и невредимым, или жизнь его оборвется, как нить в ее руках.
Хомуне рассказывал об этом Игнатий. Просил никуда в день отъезда отца не отлучаться, вести себя тихо, чтобы мать не волновалась и в расстроенных чувствах не испортила узора, не порвала тонкую нить, которая только и оставалась у нее единственной надеждой на возвращение отца.
Еще ни разу Настасья, вышивая новый узор, не порвала нить. Но дни от этого не становились для нее менее тревожными. Известно ведь, что воин воюет, а жена дома горюет. Ждать мужа из ратного похода нелегко. А когда подрос Игнатий и совсем ушел из дому, начал служить у княжича Юрия, Настасье стало еще тревожнее. Теперь грозились оборваться сразу две нити, натянутые туго, как струны на гуслях.
Настасья молилась богу и надеялась, что Хомуня, когда вырастет, станет иконописцем, будет украшать храмы господние. Отец Арсений не единожды уверял ее, что бог одарил Хомуню умением писать святой образ, только поучиться ему надо у мастеров. И Настасья радовалась, если сын подолгу пропадал в церкви, помогал художникам. Она была бы не против, если бы Хомуня стал и попом или, наконец, занялся бы любым другим ремеслом, только бы не шел по стопам отца, не вступал бы в княжескую дружину.