Анатолий Лысенко - Хомуня
Отец Кирилл откуда-то из потайных карманов вытащил небольшого коня, вырезанного из кости, и протянул Хомуне. Конь был белый, с еле приметными серыми полосками по бокам, передняя нога чуть приподнята, согнута в колене, взнузданная голова высоко задрана, рот приоткрыт, грива вьется по ветру.
У Хомуни загорелись глаза, сердце радостно застучало. Разглядывая подарок, осторожно трогал уздечку из тонюсенькой серебряной нити.
— Ты живи долго, Хомуня. Будут у тебя еще и настоящие кони. И людей встретишь хороших. Я по себе знаю, — старик помолчал, погладил редкую седую бороду и спросил вдруг: — Скажи, сколько лет я живу на свете?
Хомуня пожал плечами, откуда ему знать?
— Вот и я не знаю. Считал, считал — и со счету сбился. Начал сначала — и опять забыл. Одно могу сказать: на моих глазах много убивали бояр и холопов; и хороших людей, и плохих. Подчас думаю, кто из них хороший, кто плохой, коль те и другие способны поднять оружие на человека? Ты считаешь, что Кучковичи плохие, раз убили князя Андрея и Прокопия. А те, кто с ними, рассуждают иначе: ведь покойный князь Андрей не позволял им своевольничать, казнил их старшего брата. Человек — все одно, что дорога. Если ее согревает солнце — дорога гладкая, сухая. Идти по ней — ногам радостно. А пойдет дождь, разведет слякоть — и ступать по ней не хочется, ноги замарать боимся. Так и человек, он тоже от погоды зависит.
Хомуня недоверчиво улыбнулся, дескать, и в стужу и в вёдро человек одинаков, только одевается по-разному, если мороз, то и шубу натягивает.
Отец Кирилл подвинулся ближе. Положил Хомуне на грудь бледную, морщинистую руку, наклонился.
— Хочешь — расскажу, почему в человеке уживаются добро и зло, хорошее и плохое, чистое и грязное?
Хомуня кивнул головой.
Старик взглянул на икону, висевшую в углу, трижды перекрестился.
— Прости, господи, меня грешного. Ты — один на свете создатель. Но отроку я расскажу и про того бога, который сотворил племя народа меря, к которому и я принадлежу.
Козьма, молча сидевший здесь же, в горнице, встал, подошел к образам, поправил огонек лампады, прошептал молитву и осенил крестным знамением Хомуню, чтобы дьявол не опутал его. Отец Кирилл подождал, пока Козьма вновь усядется на скамью, взглянул на него и сказал:
— Это — притча, богохульства здесь нет, а мудрости много, если толковать ее верно. Я буду молить Христа, чтобы даровал Хомуне здоровье.
Старик опустил голову, задумался, словно подыскивал слова, с которых и надо начинать рассказ.
— Когда-то в лесах наших и на полях лишь дикие звери гуляли. Скучно им было, тоскливо. И тогда бог решил произвести на свет людей. Остановил он солнце посреди неба, разогнал тучи и спустился на землю. Прямо на берег Нерли попал. Нашел белую глину и вылепил из нее человека. Примерно такого, как я, только не старого. Сделал ему ноги, чтобы ходил; руки, чтобы работал, глаза, чтобы видел; уши, чтобы слышал; голову, чтобы думал. Хороший получился у него человек. На мерю похожий. Осталось только душу вложить в него, чтобы живой был. А для этого надо на небо возвратиться, оттуда ее принести.
Позвал бог собаку, приказал ей сторожить человека, а сам по делам своим отправился.
Только отлучился, а дьявол тут как тут. Задумал он пакость учинить над творением божьим, да собака не пускает, кусается. Но дьявол хитрый был, горазд на выдумки. Напустил он на собаку студеный ветер. Сидит она подле ног человека, воет от холода, дрожит. Дьявол же рядом ходит, посмеивается. Потом вытащил из кармана теплую шубу, показал собаке. Собака, видно, плохая была, польстилась на мех и позволила дьяволу делать все, что захочет. А ему только того и надо было. Оплевал глиняное тело, измазал его скверной и брениями и был таков.
Вернулся бог, посмотрел на свое творение и в отчаянии схватился за голову — как очистить тело человека? То ли сил у него на то уже не было, то ли руки пачкать не захотелось. Долго думал, как исправить лукавые проделки дьявола. И придумал. На то он и бог. Кое-как вывернул тело наизнанку и вложил в него душу.
Вот почему бывает такая грязная внутренность у человека. Она-то, внутренность эта, как раз и есть все одно, что дорога. Если кто надумает испортить ее, проедется телегой в сырую погоду, то следы так и останутся.
Так что все от самих же людей и зависит. Кто с малых лет бережет в себе добро и сострадание к другому человеку, и к скотине, и к зверю, и к птице — у того и душа велика и благородна, и помыслы его чисты. А кто в дурную погоду — считай, в дни, когда овладевают человеком непомерные желания, которые невозможно исполнить, не причинив ущерба другим людям, — наполнит душу свою завистью, злом и алчностью, то жди беды от такого человека.
Когда по жизни будешь идти и понадобится попутчик, прежде загляни в душу ему, насколько чиста она, не заляпана ли брениями. А встретишься со злом — ратью на него. Но пуще свою душу береги, Хомуня, не марай.
Вот так, отрок. Никому на земле не известно, чего более: добра или зла. Но жить все одно надо. На то и дадена жизнь человеку.
* * *Настасья сама лечила сына от простуды. Знахарки в этом деле лучше нее не сыскать во всем Боголюбове. Лоб и затылок растирала ему маслом мяты и медовки, плечи и лопатки — соком тертой редьки и хрена, руки — мазями с сосновой живицей и чесноком, подошвы — кислым тестом, солеными огурцами и квашеной капустой. Когда начал вставать и выходить на улицу, заставляла надевать мокроступы — лапти из липы, в которые всегда клала свежие листья одуванчика, мать-и-мачехи, подорожника и ольхи.
Но главной лечебницей считала баню.
Каждый день, едва солнце своротится с дворца и опустится за колоколенку дряхлой деревянной церквушки, наспех срубленной еще в те времена, когда только начинали возводить княжеский дворец и собор, Козьма собирался к Нерли. Там, за ракитником, на широкой излучине, из ошкуренных сосновых бревен своими руками он сработал невысокую, просторную баньку. Особенно удалась ему калильная печь. Он сделал ее из булыжников, речных кругляшей, доставленных сюда ладьей с верховьев реки. Печь не очень много поедала дров, а каменку грела хорошо.
Перво-наперво Козьма растапливал печь, потом носил воду из Нерли, заливал в чаны. Наполнив их, еще подбрасывал в топку крепких поленьев и возвращался домой.
Дальше хозяйничала сама Настасья. Собирала теплую одежду для Хомуни, готовила травы — они постоянно сушились у нее в темной коморе, веники: березовый — обязательно, а дубовый или ольховый — попеременно. Все делала не спеша, чутьем угадывала, когда перегорят дрова и печь перестанет чадить.
Только однажды, собравшись поехать во Владимир, Козьма затопил баню не после полудня, как обычно, а утром. Оттого Настасье и сына пришлось разбудить раньше времени. Едва не сонного усадила за стол, поставила перед ним блины с медом. Пока ел, она готовила одежду, снадобья.
Управились быстро. Не успел Козьма взнуздать своего жеребца, набросить на него седло и вывести из конюшни во двор, Настасья уже стояла с Хомуней на крыльце.
— Пошто скоро так, катуна? Дрова в печи не сгорели еще.
Настасья зарделась, положила руку на плечо Хомуни, прижала его к себе. Нравилось, когда муж называл ее катуной. Слово это он произносил редко, и оно так славно у него звучало, что у Настасьи каждый раз млело в груди.
— А мы лугом сегодня пойдем, отец. Проводим тебя до развилки. Заодно зелие соберем.
Козьма оставил коня, подошел к крыльцу, взял Хомуню на руки, губами приложился к его теплому лбу.
— Лагодишь ты сыну, — Козьме показалось, что Настасья слишком тепло одела Хомуню. Поверх сарафана натянула на него опашень, старое — недоноски Игнатия — распашное летнее платье с короткими рукавами, на ноги — шерстяные носки и поршни из сыромятной кожи. Козьма еще раз прикоснулся губами ко лбу сына. Потом повернулся к Настасье, сказал: — Жару у него почти нет, лоб не очень горячий. Солнце поднимется — парко будет. Как бы ветром не обдуло.
— Раздену, коль припечет.
Козьма посадил Хомуню в седло.
— Держись крепче, сынок.
Хомуня обеими руками уцепился за луку седла, но радости не испытывал. И не потому, что отец не отдал ему поводья, сам повел жеребца. С смертью князя Андрея все получилось не так, как хотелось. Волосы ему укоротили без торжественных постригов, когда лежал в беспамятстве; собственного коня не стало, увели Кучковичи. Да и в теле своем не чувствовал прежней бодрости. Раньше дни казались короткими — не успевал набегаться, наиграться в богатырей и разбойников. А теперь время движется так медленно, словно его пересадили на воловью упряжку.
Хомуня смотрел, как отец и мать шли рядом, о чем-то тихо — ему не расслышать — разговаривали, то и дело поворачивались друг к другу, улыбались.
То доброе, что было между ними в эту минуту, постепенно передавалось и Хомуне, ему даже захотелось спуститься на землю, чтобы шагать рядом, взявши родителей за руки. Но он не решался просить их об этом. Ехать на отцовском жеребце тоже не каждый день доводится. Когда еще, в другой раз, отец посадит его в седло.