Валентин Ежов - Горькая любовь князя Серебряного
На широкой поляне, окруженной непроходимым лесом, лежало и сидело множество людей разных возрастов, в разных одеждах. Иные в сермягах, иные в зипунах, а кто в лохмотьях. Вооружены были кто бердышами, кто саблей, кто кистенем. На кострах варили кашу.
Стреноженные кони паслись поодаль, у кривого дуба. Туман жался к земле. Высокий голос пропел тихо, нащупывая напев:
— Не поеду я на святую Русь.
Я с тобой, дитя, не расстануся…
Ему отозвался другой голос, повторил громче, в лад. Дюжий молодой парень черпал из котла кашу. Лядащий мужичонка нетерпеливо приставал к нему:
— Ну, а дальше… дальше-то что было, Митьк?
— А ничаво. Снасильничали и все, — сдавленно произнес бывший жених Митька. — Она с того немного умом-то тронулась, а после… того… — Митька запнулся и замолк.
— Ну?! — почти выкрикнул мужичонка.
— Удавилась она… На сушилах, где холсты сушат, — нехотя отвечал парень. — Не уберег. Так и похоронили. Зарыли. Отпевать-то грех.
— Тебе, Митька, на другой жениться надо! — сказал, глядя в сторону, рыжий.
— Сам жанись!
Складный строй уже поднял песню строгими голосами.
— Не поеду я на святу-у-ю Русь,
Я с тобой, дитя, не расста-а-нуся-а!
У черной и закоптевшей избушки Ванюха Перстень показал Михеичу на опрокинутый пень.
— Садись! С чем пришел, говори!
— С плохим! — ответил Михеич, садясь.
— К нам с хорошим не ходят! — отозвался Перстень, сверкнув ослепительной белизны зубами.
Михеич поник, сгорбившись, уронив руки на колени.
В стороне дедушка Коршун лежал на попоне, помешивая уголья чеканом-топориком на длинной рукоятке. Коршун был тем вторым, кого в селе Медведевка освободил Серебряный вместе с Ванюхой Перстнем.
Тут шел свой разговор.
— … На ровном от татарина не ускачешь, — говорил Коршун. — Кони у них резвы, страсть! И из луков садят — на скаку в птицу попадают.
— А топором? — спросил подошедший сюда Мишук, мужичонка, что разговаривал с Митькой. — Врезать промеж глаз!
— Врежь, если подпустит, а тебя-то татарин одной ладонью прихлопнет! — сказал рыжий.
— Что-о?! — взвился Мишук, — Хер ему! Подумаешь, лук — жилка да палка! Топор все одно лучше!
— Но, но! — сердито одернул кудлатый мужик, — Татарский лук не всякий и натянуть может. Привычка нужна. А татарин четыре дни не жрать может, а все равно натянет!
— А счас и поглядим, — поднялся Рыжий:- У атамана в избе есть — от убитого татарина остался! — он побежал в избушку Перстня.
В сторонке Михеич что-то рассказывал Перстню, размахивая рукой — как бы показывая удары саблей.
Прибегал рыжий с огромным татарским луком. Кудлатый взял его, подтянул покрепче тетиву и протянул Мишку:
— На, натяни!
Мишук взял лук. Напыжился — и совсем немного оттянул тетиву. Напыжился еще раз — то же самое.
— Вот те жилка да палка! — усмехнулся кудлатый. Мишук лег на спину, уперся ногой и все равно растянул лук только наполовину. Все засмеялись.
— Дай-ка! — рыжий отнял у него лук, потянул — результат был чуть лучше. — Да-а… И впрямь привычка нужна. Жилу эту и порвать нельзя!
Стали пробовать, и другие, а рыжий крикнул Митьке, все еще уплетавшему у костра кашу:
— Митьк, а Митьк!
— Чаво? — повернул голову тот.
— Подь сюда!
Митька поднялся, подошел.
— Ты четыре дни не жрать можешь?
— Не-е.
Рыжий взял у молодого парня лук, дал Митьке.
— Потяни!
— А для чо?
— Тяни, говорю!
Митька слегка потянул тетиву — лук круто согнулся.
— Еще тяни!
Митька потянул сильнее, лук согнулся совсем, тетива лопнула, сломалась и дуга дерева. Все заржали. Кудлатый качал головой. Митька повертел в руках остатки лука, выбросил в кусты.
— Не-е, — сказал он, — мой посошок удобнея! — И он достал из-за дерева огромную дубину с набалдашником — величиной с собачью голову.
Перстень поднял голову, посмотрел на понуро молчавшего уже Михеича, закончившего свой рассказ.
— Помочь-то князю я готов. Только как и чем помочь? Ведь князь-то в тюрьме?
— В тюрьме, батюшка, — сокрушался Михеич. — А завтра ему карачун!
— В тюрьме, что на площади? У Малюты? — Михеич кивнул. — И ключи у него?
— У него. А к ночи он их царю относит. А царь, бают, их под подушку кладет.
Перстень развел руками:
— Под подушку?… Тогда какой тут бес твоему князю поможет? Ну говори сам: какой бес ему поможет?
Михеич глубоко вздохнул:
— Стало, и мне не жить на белом свете!..
Перстень помолчал, раздумывая.
— Пока поживи, старичина, — поднялся он. — Поезжай на мельницу. Залетела туда жар-птица. Отвезешь ее к царю Далмату! — подмигнул Перстень.
— Какая птица? — не мог толком понять Михеич. Но Перстень не ответил ему, пошел в избушку.
Одно окно в царской опочивальне было открыто. Царь молился, стоя на коленях перед малым иконостасом.
Пот стекал с его лица, и на лбу снова резко обозначились кровавые знаки от ударов о пол.
— Господи! — вглядывался он в пронзительный лик Христа. — Ты дал мне власть и волю похотеньям моим, ты возвысил меня над прочими… Господи, видишь ли ты смирение мое, и скудоту мою, и страсть перед тобою, Господи! Внемлишь ли ты покаянию моему? Отзовись! — Царь Иван прикоснулся лбом к полу, замер. — Господи Боже! Пусть я смраден! Ввергни дух мой в геену огненную! Но изреки слово жалости! Отзовись! — прошептал он, роняя слезы и перекатывая воспаленный лоб по холодному полу. — Господи! Не отринь, но спаси, молю тя, великий и грозный! Изреки, спасешь ли ты, не накажешь десницей своей?
— Накажет! — раздалось под сводами.
Судорога пробежала по лицу царя, и все поплыло перед ним. Он поднял глаза на Спасителя, а увидел свою мамку, Онуфревну. Она неслышно вошла в опочивальню и встала перед ним, опираясь костлявою рукой на клюку.
— Что? — сказала мамка дребезжащим голосом. — Молишься? Молись, молись, Ваня! Много тебе еще отмаливаться!
— Полно, Онуфревна, — тяжко застонал царь, вставая. — Сама не знаешь, что говоришь!
— Не знаю?… Я все знаю! Чего брови-то хмуришь? Захворал, что ли? — сказала Онуфревна, смягчая голос — Вишь, какой у тебя озноб. Ты бы лег, одеялом прикрылся. И чтой-то у тебя за постель, право! Доски голые. Ведь это хорошо монаху, а ты не монах какой!
Иван не отвечал. Он к чему-то прислушивался.
— Онуфревна!.. Мамка! — вскрикнул он вдруг с испугом. — Кто там ходит в сенях?
— Да твой рыжий пес, Гришка Скуратов, — отвечала старуха, отворяя дверь. — Вишь, как напугал, проклятый!
— Лукьяныч! — обрадовался царь любимцу. — Добро пожаловать, откуда?
— Из тюрьмы, государь, ключи принес!
— Что ж, Лукьяныч, винится Серебряный?
— Да уж повинится, у меня не откашляется! Возьми; ключи-то. — Малюта положил ключи под подушку и покосился$7
— Ключи! — проворчала старуха. — Уж припекут тебя на том свете раскаленными ключами, сатана ты, этакой! Будешь, Гришка, лизать сковороды горячие, проклятый, в смоле кипеть, помяни мое слово!
Малюта отшатнулся от грозящей старухи с поднятой клюкой.
Но Иоанн ободрил любимца.
— Не слушай ее, Лукьяныч, — сказал он. — Это все бабьи толки. А ты ступай себе, старая дура, оставь нас!
— Старая дура? — глаза Онуфревны засверкали. — Я старая дура? Вспомянете вы меня на том свете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою, еще в этой жизни!.. И Грязной, и Басманов, и Вяземский — каждому воздастся по делам его! А этот, — она ткнула клюкою в Малюту, — этот не примет мзды своей. По его делам нет и муки на земле! Его мука на дне адовом, там ему и место готово! И тебе есть там место, Ваня… Великое, теплое место!
Иоанн был бледен. Малюта не говорил ни слова. Через раскрытое окно с подворья донеслось веселое пение.
— Что там за человеки убогие? — подойдя к окну, спросил царь.
— Слепые, — ответил Малюта. — Народ потешают.
— Сказочники, что ли?
Перед крыльцом царского терема двое слепых развлекали собравшийся вокруг народ. Их рыжий вожатый бренчал на балалайке.
— …Мы люди веселые, исходили деревни и села.
Пришли из Мурома в слободу, бить баклуши,
Добрых людей тешить, кого на лошадь подсадить,
Кого спешить.
Старик хотел было сплясать, но ноги у него запутались. Он схватил за руку молодого, и они оба свалились наземь.
— Дурень! — закричал один опричник. — Аль не видишь ничего перед собой!
— Сам ты дурень! — отвечал старик, выкатив на опричника белки свои, — Где мне видеть, коли глаз нетути. А у тебя без двух четыре, так видишь ты и дале и шире!
— Веселые люди! — хохотали вокруг. — Видно, не здешние.