Владислав Бахревский - Смута
Наговорено уж было со стога! Степенного и дружеского, но и собачились так, что у иных с губ пена летела, как с дерущихся собак клочья летят… И были речи, источавшие слезы. Было, было! Всем собором плакали, и подличали, и ржали, хуже, чем кони в стойлах… Говорливые люди в тот раз приехали от русских земель и городов. Исполнили строгий наказ митрополита ростовского и ярославского Кирилла, созывавшего на собор «для земского великого совету и государского обиранья… лучших и разумных и состоятельных людей», чтоб могли и смели «о государственном деле говорити вольно и бесстрашно».
Выборных звали к зимнему Николе, но они и на Рождество не все собрались. Перед тем как начать великое дело – постились три дня. Выборы начали по-русски, то есть громадно, поминая Бога и думая о всей Вселенной, но про себя зная наперед, что истина или кем-то уже приготовлена, или ее вовсе нет и она авось сама собой рухнет как снег на головы.
Первыми были представлены собору королевич Владислав и герцог Карл Филипп. Бедный генерал Делагарди снова и в который раз был обманут. К нему от собора приезжал Богдан Дубровский, говорил о горячем желании народа видеть на московском престоле шведского герцога. 13 января 1613 года Делагарди радостно докладывал королю: «Бояре предписали в это время созыв собора в Москве для выбора великого князя, и все они будут желать его княжеской милости герцога Карла Филиппа и потому хотят обсудить, кого отправить послами навстречу его княжеской милости».
Но первое же решение собора гласит: «Литовского и свейского короля и их детей за их многие неправды и иных некоторых земель людей на Московское государство не обирать и Маринки с сыном не хотеть».
На том, однако, торжественная часть выборов не закончилась.
Соблюдая природное почтение к царским титулам, собор обсудил претендентов из иноверных отечественных царевичей, татарских и сибирских. То было отдание чести. Постановили: «Татарского и из иных ни из которых земель государя не обирати, а обирати б на Московское государство государя, изыскав из русских родов, хто б прежним великим природным государям нашим, царям российским, был в родстве».
Вот тут и пошла суматоха. Всякий земский человек стал лучшим гостем, поили, кормили, одевали с ног до головы. Один деревеньку посулит, а другой уже и город.
Немногие, однако, удостоились чести быть предложенными собору. Рассуждали о боярине Иване Михайловиче Воротынском. Он хоть и сидел в Кремле, но пострадал от поляков. Рассуждали о Василии Васильевиче Голицыне, о «столпе». Сидеть бы ему на царстве, да поляки знали, кого в плен забрать и увезти к себе в Польшу. Называли собору брата «столпа» – Ивана Голицына, впрочем, разве что из почтения к брату, к роду. Ивана Ивановича Шуйского выкрикнули. Этот тоже был у поляков, король Сигизмунд Василия с Дмитрием уморил, а на Пуговку и яда, видно, пожалел. В конце концов и Мстиславского помянули. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, спаситель России, ждал и очень ждал, что и его назовут.
Где там! Никому в голову не пришло: худороден. И, когда князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, поселившийся в Кремле, во дворце Бориса Годунова, прямком, через головы попер в государи, Пожарский, стыдясь самого себя, но ради чести своей, ради справедливости, через третьи руки упросил, чтобы его, Пожарского, пусть петушком, да тоже крикнули бы. Крикнули без ответа.
От Трубецкого – первого боярина Вора и одновременно освободителя Москвы от поляков – откупились. Тут такое было постановление: за службы, за многие промыслы, правды, и за радение Московскому государству, и за дородство, и за храбрость – дать ему Вагу и Муромскую волость. И о том, чтоб в цари избирать, – ни слова.
Называли на соборе Ивана Никитича Романова, скорее на авось, чем с надеждой. Иван Никитич пострадал от Годунова, но стоял за Владислава и слыл таким же изменником, как Куракин, Мстиславский, Нагой…
Заходя в тупик, предлагали кинуть жребий между Трубецким, Голицыным и Михаилом Романовым.
Да ведь царь не кафтан на воровском дележе. Кафтан когда-нибудь да износится, а царь – на веки вечные всему народу, судьба. И, однако, все чувствовали – не сегодня завтра свершится Божья воля. Вот и молчали пришедшие за всю Россию думать.
И поднялся князь Пожарский, и спросил собор:
– Есть ли у нас в царстве, осталось ли царское прирождение?
И ответили князю:
– Про то надо думать. Оставим дело до утра.
Огненная да ледяная была та ночь для первостепенных бояр московских. Кожей чуяли – завтра все и решится. В один день, в один час. И всякий в ту ночь, кого выкрикивали и кого могли крикнуть, считал свои степеня, по ниточке разбирая родство, ища в клубке хоть самую бы тонкую, да чтоб вела к Иоанну Грозному, к святому Владимиру, к Рюрику.
Наутро уж сама Москва молчала, глядя в спины соборного земства: когда же надумают наконец думщики? Без царя не жизнь – посиделки.
– Федору Ивановичу! – поклонился князю Мстиславскому Федор же Иванович, Шереметев-мудрец.
Сердце у Мстиславского так и встрепенулось: у Федьки нынче глаза медом мазаны, неужто меня, всем собором, в ноги?!
– Добрый день, князь! Добрый день! – как-то по-птичьи весело приветствовал Пожарского митрополит Кирилл.
«Меня?! – ужаснулось радостью сердце князя. – Вспомнили, кто спас царство от разброда! Господи, неужто вспомнили?!» И было боязно поднять глаза на людей.
– Иван Никитич! А ты нынче вроде и не хромаешь! – Князь Воротынский – само приятство – троекратно облобызал Романова.
– Хромаю, Иван Михайлович! Даже во сне здоровым никак себе не приснюсь. Нынче мальчиком приснился, а рукой – не пошевелю, ногу тоже не чую.
– День, видно, хороший. Светел ты лицом! – И улыбнулся с такой загадочкой, что на сердце упала ледяная капля надежды.
Рассаживались. Еще не все и уселись, как нетерпеливый дьяк объявил:
– Подана «Выпись о родстве цареве».
– О каком царе?
– О Михаиле.
– О каком Михаиле?
– Да о Романове.
И тут уж в десять глоток завопили:
– Что за писание? Кто принес? Безымянное, что ли?! От кого? Откуда?!
– Почему безымянное? – сказал Пожарский. Он был председателем собора. – Выпись подана от города Галича. Подал Смирной-Свиньин.
– И у меня есть писание. – На середину палаты вышел донской казак.
– Атаман, какое вы писание предложили? – спросил Пожарский.
– О природном государе Михаиле Федоровиче.
21 февраля 1613 года в Успенском соборе совершено было молебствие «о даровании на Московское государство царя праведна, и свята, и благочестива, и благородна, и христолюбива, чтоб по милости Божией впредь царская степень утверждалась навеки».
Михаилу Романову, которого и в Москве-то не было, шел семнадцатый год. Жил он в те поры с матерью, с монахиней Марфой, то в селе Домнине, то в Костроме, то паломником ходил в Унжу, в Макарьевский монастырь, но именно в его жилах имелись драгоценные золотники природной царской крови.
И вот уж полетели грамоты во все неблизкие русские концы. «И вам бы, господа, за государево многолетие петь молебны и быть с нами под одним кровом и державою и под высокою рукою христианского государя царя Михаила Федоровича. А мы, всякие люди Московского государства от мала до велика, и из городов выборные и невыборные люди, все обрадовались сердечной радостью, что у всех людей одна мысль в сердце вместилась – быть государем царем блаженной памяти великого государя Федора Ивановича племяннику, Михаилу Федоровичу. Бог его, государя, на такой великий царский престол избрал не по чьему-либо заводу. Избрал мимо всех людей, по Своей неизреченной милости, всем людям о его избрании Бог в сердце вложил одну мысль и утверждение».
Юного сыскала себе царя великая и необозримая Россия. Но никого не смутила молодость Хозяина Земли, ибо в нем народ снова обретал утерянную незадачливо Вечность. Разорванные хитромыслием, человеческой гордыней и волей времена соединились.
Царя от Бога Бог водрузил на осиротелый русский престол.
И всяк на Руси перевел дух и, помолясь Богу своему, принялся за дела свои.
Вспомнили овцы, еще вчера волками пожиравшие друг друга, что они – овцы. И пошли, потекли по родимой земле, и державное могущество само собой явилось и осенило их путь. Наш путь.
Держава и Пожарский
Как ночь растворяется в свете и становится невидима, как отступают полые воды, обнажив уже зеленую землю, так и ложной лжи ложь истончилась в лучах истины, будто пар.
О русская жизнь! Вчера пропадали и уже пропали совсем, а проснулись утром – светло, крепко, все ласковы, покладисты, над куполами, не погоревшими в дурном огне, – нимб. Вечность.
Была Смута, да и нет ее! Грозный враг пыхнул зеленым дымком, словно волчий табак. Ну какие враги у России, если она себе сама друг?
Князя Пожарского разбудила тишина. То была громадная тишина покойной, прочной жизни. Сердце у князя взволновалось. Он вспомнил, как заплакал, когда вот такая же тишина грянула над Москвою на другое утро после освобождения Кремля.