Владислав Бахревский - Смута
То все – мелькало в душе, будто рябь по озеру. Взрябило и разгладилось. Господи, о себе ли помнить!
Рокотало небо, наполненное, как чаша, до краев, колокольным гулом и звоном. Уж не только все сорок сороков московских, но всякая на Русской земле колокольня во все колокола сыпала голосистой радостью.
На Кремлевской-то площади под гулами Ивана Великого камни шевелились, свет был с неба такой, будто разверзлось оно, будто соединилось золото земли с золотом Господнего престола. Ужас и восторг распирали грудь, и, кажется, перья росли из пупырышек на коже, чтоб уж встрепенуться вдруг от невыразимой, от смертельной почти радости и взлететь.
Никому государь не доверил хранить царские регалии, принесенные и поставленные в Успенском соборе на налой, – одному только воину своему, Пожарскому.
И стоял Пожарский уж такой суровый, такой яростный, как зверь Господень единорог. Упаси боже подступить, разве что повелением государя.
В соборе пока еще было пусто, Царские врата затворены, и перед внутренним оком неведомо почему шло самое худое из минувшего.
Вспомнилось, как подослали к нему казака Сеньку в Ярославль, бесстыжий казак Заруцкий подослал.
Сеньке, видно, только покажи – кого зарезать. Ни Бога не страшно, ни народа не жалко, ни себя самого. Минуту выбрать для всех счастливую – уж такова она, подлость! – пушки в дорогу отправляли, под Москву, а стало быть, начиналось грозное дело… Для Заруцких конец Смуты хуже смерти, вот и хотели подрезать крылья птице феникс, пока не вылетела из гнезда, в гнезде и подрезать. Вспомнил – вздрогнул. Вдруг казак Роман, телохранитель, взял да и повалился, и тотчас закричали: «Князь, тебя убивают!» Убили бы, если б не Роман, заслонить успел от ножа. Сеньку поймали, поймали его подручных. И всех он их простил, не пролил крови, и не потому ли вот стоит в Успенском соборе Пресвятой Богородицы и царские регалии бережет! И уж не как в Ярославле – все видит, даже затылком.
По кликам, по звонам Пожарский понял: царь вышел из Золотой палаты и, радуя народ красою юности своей, движется с боярами к собору.
Чтобы быть в полной, в ясной чистоте, поспешил князь Дмитрий Михайлович прожить в себе, чтоб развеялись в прах, все дни борьбы и противостояния.
Не чаял в себе хитрости государственной, но назвался груздем – полезай в кузов. А тут надо было и груздем быть, и в кузов не попасть. Грибники по Руси шастали сворой. Куда ни поворотись – грабеж, грабит всяк, кто не ленится. Полк украинских казаков за поживою дошел до Бежецка, у Антоньева монастыря стоял. Человек Вора Васька Толстой с донскими казаками грабил Пошехонье, взял Углич. Новгород присягнул шведскому королевичу герцогу Карлу Филиппу. Шведы, ожидая послов с челобитьем к герцогу, заняли Тихвин. В Смоленске поляки, в Москве поляки, под Москвой в стане Трубецкого и Заруцкого новое бесстыдство, названное ложной лжи ложь. Трубецкой с войском присягнул третьему Вору, третьему Лжедмитрию, который якобы спасся и объявился в Ивангороде, а потом сел «царствовать» во Пскове. Звали «Дмитрия» почему-то Сидоркой, но говорили, что на самом-то деле он Петрушка. И вот этому Вору Сидорке-Петрушке-Дмитрию присягнул Трубецкой, впрочем, сам же послал грамоты и в Троицкий монастырь, и в Ярославль, что присяга обманная, неволей. Одно только непонятно: кого обманывал, Вора, Пожарского, монахов или весь народ русский? Какое там груздем – змеем пришлось виться… В Новгород послал Степана Татищева говорить шведам, что вся Россия спит и видит на престоле московском шведского королевича, к украинской казачьей вольнице – иное «посольство», пошел князь Мамстрюк-Черкасский с крепким отрядом, поколотил чубатых разбойников…
Громоангельское многолетие оборвало воспоминания. Государь пришествовал в собор. И вот он, цветок расцветающий, на бархатах и парче, устилающих путь его. Государь пошел прикладываться к иконам, а казанский митрополит Ефрем начал службу.
Ах, Гермогена бы, святейшего! То его жданный час! На Небесах ныне служит, о России молитву поет, о народе русском, о царе православном.
Действо же дальше, дальше! Вот уже митрополит Ефрем возводит за руку самодержца на великое место по двенадцати ступеням в Чертог, на престол.
И пришло время держать назначенным к той службе шапку Мономаха, скипетр, яблоко.
Яблоко тяжело и прекрасно легло в надежные руки Пожарского. Держава. Вот она – держава! Власть от отца к сыну и во веки веков. Отменно тяжело яблоко, изукрашено несказанно, от драгоценных каменьев – радуга. Пожарский на лице эту радугу ощущал. И не только сильное, прекрасное, но и премудрое то яблоко. Верхнее полушарие разделено на четыре части. В каждой части свое изображение. Пожарский видел только то, что перед глазами было. На одной картине «Помазание библейского царя Давида на царство», на другой «Победа над великаном Голиафом».
Ох, эти чувства, все уводят куда-то, а что прекраснее яви? Государь речь говорит, до Пожарского долетает звонкий молодой голос, обращенный к митрополиту Ефрему, ко всему священству русскому:
– «По Божией милости и по данной вам благодати Святого Духа и по вашему и всяких чинов Московского государства избранию, богомольцы наши, благословите и венчайте нас на наши великие государства царским венцом по прежнему царскому чину и достоянию».
Слезы так и брызнули из глаз Пожарского: «Господи, Господи! Как же долго ждала Россия этого часа, этого слова!» И произнесено! Какими молодыми устами, какою чистой душой!
Ответное слово начал говорить митрополит Ефрем, витиевато, мудрено. Пожарский, устремляя всю кровь свою в ладони свои, чтобы не только ощутить, но и слиться с державою, поплыл-поплыл в минувшее… Ему хотелось, чтоб встали перед ним все его сражения, все его страшные минуты, когда сам рубил и его рубили, но увидел иное. Кострому увидел, когда воеводе Ивану Шереметеву, племяннику Федора Ивановича Шереметева, грозила смерть от рук восставших горожан. Сам он, Пожарский, тоже был противником, и ярым, добровольных слуг королевича Владислава, но не истреблять же свое отечественное боярство и дворянство?! Спас Ивана, от верной смерти спас.
И вспомнил, как выходили из Кремля боярыни, дети и внуки изменников бояр, желавших успокоить Россию иноземными припарками, чаявших спасения от пришлых, от своих же ожидавших смерти. Да ведь и поубивали бы! Казаки уж собрались огромной стаей, чтоб растерзать боярынь и цыплят их, заступника тоже умыслили зарезать. А среди вышедших из Кремля был Он, ныне венчаемый на царство отрок, и монахиня Марфа, матушка государева. На Каменном мосту принял Пожарский измученных осадой женщин и чад их. Казаки ушли, заплатить им пришлось. У них все за монету делается, предательство и геройство.
А с поляками как вышло?! Полк Струся сдался Трубецкому и был вырезан. Полк Будилы сложил оружие перед ним, Пожарским, ни убийства, ни мародерства.
И ощутил вдруг князь Дмитрий Михайлович, каждой жилочкой своей ощутил тишину державы, и захотелось увидеть Минина. Где-то в толпе. Державная тишина – нет тебя слаще.
Вздрогнул. Вот оно, вот оно! Митрополит Ефрем, простирая руки к Всевышнему, возгласил:
– Прими же, государь, высочайшую честь и вышехвальную славу, венец царствия на главу свою, – венец, который взыскал от древних лет прародитель твой, Владимир Мономах. Да процветает нам от вашего царского, прекрасного, цветущего корня прекрасная ветвь в надежду и в наследие всем великим государствам Российского царства!
И возложил на голову Михаила Животворящий Крест.
И вот уже взяли у Пожарского ставшую теплой от рук его державу.
И вот он, государь, – в венце, со скипетром, с яблоком. И возгласил митрополит Ефрем – ах, Гермогену слова бы эти в святейшие уста!
– Да умножит Господь лета царствия царя Михаила! Да узрит он сыны сынов своих! Да возвысится десница его над врагами и устроится царство его и потомство его мирно и вечно!
На следующее утро 12 июля 1613 года, в день государевых именин, нижегородец гражданин Кузьма Минин был пожалован в думные дворяне.
В 1620 году на вклады князя Пожарского по его обещанию Богородице на углу Никольской улицы против Никольской же башни Кремля поставлен был ладный, в каменном кружеве, Казанский собор, чтоб стояла Русская земля крепко и ради народа русского и всех добрых людей надежно.
Число семнадцать
Всякое дело русский человек начинал с молитвы, а помолясь, жил как жилось, строил и сокрушал не ради Бога, совести, ума, но как в груди пыхнулось. Народ, живущий сердцем, – народ жизненной стихии. Религия для него – поздние слезы очистительного раскаяния, царские указы – каменные стены, не прошибешь, да только зачем прошибать, пусть стоят себе в сторонке; магия русскому человеку все равно что всполох жгучего любопытства. Все, кто прибегал к колдовству, искривляя Божью волю для своих хотений, – грешники.
В Смуту, теряя власть и Бога, цари шастали под покровом ночи к астрологам, к гадалкам, к ведунам…