Мирза Хади Русва - Танцовщица
Однажды, когда маулви совершал намаз, Гаухар Мирза пустил его новые туфли плавать по бассейну,[51] а сам сидел и любовался этим Зрелищем. Тем временем маулви успел окончить молитву, и на сей раз Гаухару Мирзе досталось как следует Маулви надавал безобразнику таких оплеух, что у него все лицо запылало, потом схватил его за ухо и поволок домой к матери.
– Бери, госпожа! Бери своего сына! Я не буду его учить! – закричал он прямо с порога и сразу же удалился.
Гаухар Мирза притворился несправедливо обиженным и, заливаясь слезами, вошел в комнату. Там сидела бува Хусейни, беседуя с его матерью. Увидев мальчика в столь плачевном состоянии, она его от души пожалела и, не подозревая о его «подвигах», принялась бранить маулви на чем свет стоит:
– Ай-яй-яй! Этот негодный маулви прямо мясник какой-то! Ишь как разукрасил ребенка! Смотри-ка, и ухо в крови. Нет! Такому маулви детей доверять нельзя. То ли дело наш маулви-сахиб! Он тоже преподает, но какой он заботливый, какой ласковый с учениками!
– Так сделай милость, бува Хусейни, сведи его к вашему маулви, – попросила мать Гаухара Мирзы.
– Я-то взяла бы, да уж больно далеко вы живете.
– Ничего. Утром его будет провожать твой брат, а по вечерам я буду кого-нибудь посылать за ним.
– Ладно, пускай приходит.
Узнать, согласен ли на это сам маулви-сахиб, они и не подумали, потому что бува Хусейни целиком полагалась на свои заслуги перед ним и знала, что он ей не откажет.
На другой день к буве Хусейни явился ее брат Али Бахш. На голове у него был поднос со сластями, а за собой он вел Гаухара Мирзу. Бува Хусейни с удовольствием принялась распределять сладости между обитательницами нашего дома, а мальчика направила к маулви-сахибу.
Гаухар Мирза мучил меня больше, чем других девочек, за что маулви-сахиб частенько его поколачивал, но мальчишка все равно от меня не отставал. День и ночь в доме творились суд и расправа. Так прошло несколько лет. В конце концов между нами установился мир или, если хотите, я просто привыкла к его выходкам и перестала обращать на них внимание.
Мы с Гаухаром Мирзой были почти ровесники. Кажется, он был года на два старше меня. В ту пору, о которой я хочу рассказать вам, мне было лет тринадцать, а ему шел четырнадцатый или пятнадцатый год.
Теперь я уже не сердилась, когда Гаухар Мирза ко мне приставал, мне это даже нравилось. У него был чудесный голос. Сын певицы, он от природы был музыкален и к тому же мастерски сопровождал пение жестами и мимикой – в нем каждая жилка играла. Да и я уже пела неплохо. Стоило маулви-сахибу куда-нибудь отлучиться, как у нас начиналось пение. Иногда пела я, а Гаухар Мирза сопровождал песню телодвижениями; иногда пел он, а я отбивала такт, хлопая в ладоши. Другим девушкам тоже нравилось, как поет Гаухар Мирза, и его постоянно приглашали то в одну, то в другую комнату. С ним непременно ходила и я, потому что девушки предпочитали, чтобы мы пели вместе. Особенно любила его пение Амир-джан…
– Мирза Русва-сахиб! Вы ведь, наверное, помните Амир-джан?
– Помню, – ответил я. – Рассказывайте дальше.
– Одно время Амир-джан пошла на содержание к Муфтахар-уд-Дауле Бахадуру, и, боже великий, то была ее лучшая пора – расцвет ее юности. Как говорится:
Искрятся-искрятся очи манящие,
Лучатся-лучатся в улыбке губительной.
Змеятся-змеятся косы блестящие,
Струятся-струятся в пляске пленительной.
И вдобавок – стройный стан, изящество, очаровательные ручки и ножки.
– Но когда я видел ее в последний раз, она выглядела хуже некуда, – сказал я. – Так подурнела – глаза не смотрели бы!
– Где же вы ее видели?
– У нее дома; там перед дверьми постоянно торчал какой-то «подвижник» в грязно-желтой одежде и с четками в тысячу зерен в руках. Каждому, кто выходил оттуда, он отвешивал низкий поклон, но никого ни о чем не спрашивал.
– Знаю. Это был один из ее обожателей.
– Да, и я это знаю.
– Очевидно, вы живете там же?
– Я с ней встречаюсь.
– И как она поживает?
– По уши влюбилась в одного лекаря.
– В какого лекаря?
– Вы его не знаете. Если я даже назову его имя, оно вам ничего не скажет. Так зачем его называть?
– Ну, хоть намекните. Я догадаюсь.
– В квартале Нахас… – начал я.
– Ага! Теперь догадалась.
– Так вот, – продолжала Умрао-джан, – в те времена Эта самая Амир-джан была до того красива, что люди жаждали взглянуть на нее хоть одним глазком. И она так возгордилась, что не отвечала на мольбы даже лучших из лучших; а об остальных и говорить нечего. Она окружила себя целой свитой – всегда при ней состояли четыре служанки: одна подает хукку, другая держит в руках опахало, третья – кувшинчик, четвертая – шкатулку с бетелем. А когда Амир-джан выезжала, за ее паланкином бежали слуги, одетые так, как одевается челядь в богатых домах.
Амир-джан была без ума от пения Гаухара Мирзы. Сама она не умела ни петь, ни играть, но слушать пение обожала.
Гаухар Мирза с детских лет был игрушкой танцовщиц. Каждая оспаривала его у других, каждая любовалась им. Пожалуй, он был чуть-чуть смугловат, но очень хорош собой и к тому же игрив, дерзок и остер на язык. А как красиво сидела на нем любая одежда! Словом, прелесть, а не мальчишка.
– Удивляться нечему. Сын такой матери… – начал я.
– Вот как! Да вы разве и мать его знали? – перебила меня Умрао-джан
– Ну, – улыбнулся я, – предположим, что знал.
– Мирза-сахиб, у вас и шутки словно под чадрой.
– Но вы уже сняли с них эту чадру.
– Пожалуй! Ну так перейдем теперь к шуткам. Оставим на время повесть о моей жизни.
– Для шуток у нас впереди целый вечер. Лучше продолжайте рассказывать, – попросил я.
– Смотрите, какой вы непостоянный! Так и быть, слушайте.
– С утра и до десяти – одиннадцати часов, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – никто не мог ухитриться хоть на минуту ускользнуть из-под надзора маулви-сахиба. Но потом он отправлялся обедать, и мы обретали свободу. Глядишь, мы уже в чьей-нибудь комнате: сегодня у Амир-джан, завтра у Джафри, послезавтра у Бабан. И куда ни зайдешь – везде тебе радушный прием, везде плоды и сласти, бетель и хукка…
– Значит, вы курили хукку с малых лет? – перебил я Умрао-джан.
– Да. Глядя на Гаухара Мирзу, и я пристрастилась. Сперва курила из озорства, а потом, как ни грустно, это вошло в привычку.
– Гаухар Мирза ведь и опиум курил. Я бы не удивился, если бы вы стали подражать ему и в этом отношении.
– От опиума пока аллах миловал; правда, внутрь принимала – не отрекусь. Но это дело недавнее. Когда я вернулась из священной Кербелы, меня одолела простуда, и насморк мучил день и ночь напролет. Врач посоветовал: «Примите опиум». С этого и пошло.
– Ну, а насморк от опиума прекращается? – осведомился я.
– И не спрашивайте!
– Значит вам пришлось раскаиваться, что вы его принимали?
– Еще как!
– Да, это мерзость! Привыкнешь, а потом, как говорится в стихах:
Пусть я раскаюсь, но в душе живет желанье все равно,
И если снова позовут, я буду снова пить вино!
– Ах! Что за стихи Мирза-сахиб!.. Позвать вас я всегда готова, а пить или не пить – воля ваша.
– А если выпью, вы тоже изволите присоединиться?
– Ни за что!
– Вот как? Значит, ни за что?
Веет свежий ветерок, облачка на небесах,
Как не вспомнить о вине, – сохрани его аллах!
– Хватит! Сдержите себя! – воскликнула Умрао-джан. – А то я уже начинаю чувствовать сухость в горле. Ради бога, оставьте всякие мысли об этом.
– Оставить вас? – усмехнулся я.
– Не обижайтесь на шутку.
Теперь вина ко рту не поднесу,
Придет на ум – пускай придет на ум.
– Бог мой, Умрао-джан! Какие стихи!
– Благодарю вас!
Приду туда, где умерла Ада, —
Прогулка в светлый май придет на ум.
– Помилуй боже! Сегодня вы в ударе! Да и не мудрено – на вас повлияли воспоминания о юности.
– О нет, это повлияли воспоминания о вине.
Опять вино отшельникам назло,
Закрыв мне двери в рай, придет на ум.
– Ха-ха-ха! Как удачно! – похвалил я; потом прочел сам:
Каабу – прочь! Бродягой стану я.
Кумирня – так и знай – придет на ум!
– Вот так сказано: «Каабу – прочь!» Неплохо! Мирза-сахиб, почему бы не начать этим стихотворение:
Каабу – прочь! Далекий край придет на ум
И путь к неверным невзначай придет на ум.
– Превосходно! – похвалил я.
– Или еще:
Мир – караван-сарай придет на ум,
Дорога птичьих стай придет на ум.
– Я и говорю, что вы сегодня в ударе, – сказал я. – Выслушайте отрывок из моего стихотворения, – а потом снова вернемся к вашей повести.
Пусть будут тучки, и вино, и свежий ветерок,
Но если юность не вернуть, какой мне в этом прок?
– Ах, Мирза-сахиб! Вы раните меня в самое сердце! Ладно, перехожу к своему рассказу.