Лев Никулин - России верные сыны
Голос Можайского дрогнул. Он замолчал, ожидая ответа, но его собеседник подвинул ближе свое кресло и молча глядел на Можайского прекрасными, широко раскрытыми глазами.
— Мне жаль французов, но в годы триумфа их Цезаря разве они щадили покоренные им народы? Сострадали, сочувствовали им? Нет, не было этого и…
— Я понимаю вас, — вдруг перебил его Байрон, — вы поднялись на защиту отечества. Но для чего воевали британцы? Для чего воевали они двадцать два года? Для того, чтобы восстановить во Франции злодейскую королевскую власть? Питт-младший, лорд Ливерпуль, Артур Уелесли — герцог Веллингтон! О ничтожества! Когда-нибудь британский народ поймет, что они проливали кровь только для того, чтобы не дать британцам парламентскую реформу! Они предпочли пролить море крови, только бы не расстаться с привилегиями знати! Нога моя не переступит порог палаты лордов! Черствые сердца! Деревянные души! Говорить этим людям о страданиях народа, взывать к их совести? Никогда!
— Вы могли бы выразить ваши чувства в стихах. Вот священный долг поэта.
— Священный долг поэта, — с горечью повторил Байрон. — Я написал «Неоконченную рапсодию» и назвал ее «Поездка дьявола». Дьявол пролетает над полем Лейпцигской битвы, летит над Европой, над Лондоном. Он проникает в парламент, видит ничтожных владык, низких и продажных политиков… Я писал эти строки кровью сердца. Но кто осмелится издать эти стихи? Меррэя ненавидят за то, что он издал моего «Корсара». А что было в этой поэме, кроме песни о любви? Восемь строк, попавших в цель, ужаливших принца-регента. О презренная шайка! Они торжествуют победу над Наполеоном! Вы — свидетель пышных празднеств, парадов и раутов. Они истратят миллионы на триумфальные арки, монументы и обелиски. Трущобы Лондона — вот памятник двадцатидвухлетней войне, чудовищный государственный долг отнимет последние крохи хлеба у бедняков!..
Он вдруг умолк и сказал тихо, с грустью и болью:
— Впрочем, зачем я это рассказываю вам? Вы жили в Англии, и ваши глаза видели всё… Кольборн мне сказал, что вы уезжаете… Не думайте слишком дурно об английском народе. Народ — это не господа из Сент-Джемского дворца. Это люди, которые стоят у литейных печей в Шеффильде, это моряки, которые так редко умирают в постели.
Он встал и протянул руку Можайскому. Рука была небольшая, но сильная и горячая, привыкшая владеть не только пером, но шпагой и пистолетом. Затем взял со спинки кресла плащ и вышел.
Об этой встрече в записях Можайского сохранилась только одна строка:
«Сегодня я видел славу Англии».
Пакетбот «Эвридика» долго плыл вдоль берегов Темзы. Река становилась шире, в тумане рисовались силуэты бесчисленных, поднимающихся к небу мачт. Тут стояли большие океанские суда с высокими бортами и маленькие гребные суденышки. Сквозь лес мачт, сквозь паутину канатов Можайский видел золотую полоску рассвета.
Утром «Эвридика» вышла в открытое море. Огромный город остался позади. Дул свежий ветер. К вечеру легкий туман рассеялся, и все вокруг осветилось багрянцем заката. И вдруг перед глазами Можайского явился как бы плавучий город — три громадных флота, охранявших Англию: Портсмутский, Плимутский и третий — Северный флот. Плавучие крепости чуть колыхались в открытом море, солнце отражалось в бронзовых стволах бесчисленных пушек.
Стемнело, и вскоре можно было разглядеть только черные громады кораблей и мачты, похожие на шпили готических соборов.
Можайский чувствовал морскую соль на губах и радовался уже тому, что куда-то движется, что он не в Лондоне, не в доме на Лэйстер-сквер, среди пожелтевших архивных бумаг. Ах, если бы можно изменить курс «Эвридики», если бы, миновав Копенгаген, плыть Балтийским морем к Кронштадту, домой, на родину…
Вспомнились ему стихи Батюшкова, поэта любимого и известного уже в те времена. Стихи его расходились мгновенно в списках, и здесь, на корабле, уносившем его, быть может, навсегда от берегов Англии, он прочитал про себя:
Я берег покидал туманный Альбиона,
И вдруг… то был ли сон?.. Предстал товарищ мне,
Погибший в роковом огне
Завидной смертию над Плейсскими струями…
Ему вспомнился странный и привлекательный товарищ, с которым однажды его свела судьба, товарищ, нашедший вечный покой в струях Эльбы…
Как невиданные созвездия, загорелись кругом огни военных судов.
«Я скажу ей все, — думал Можайский, — скажу, что одно чувство владеет мной навеки — любовь к вольности, желание видеть всех людей на земле счастливыми».
Они проходили в эти мгновения мимо адмиральского корабля. Ему послышались странные песнопения — то ли псалмы, то ли вечерняя молитва, — и вдруг подумалось, что этот корабль подобен плавучей тюрьме для невольников-матросов.
Можайский вспомнил рассказ Воронцова о восстании во флоте. Темные и безмолвные суда тогда внезапно осветились факелами.
Небывалый случай, казалось, не свойственный англичанам: матросы перестали слушаться своих командиров, восстали те, кого спаивали, заставляли обманом подписывать бесчеловечные контракты, потом ловили сетями, арканами и сваливали, как живой груз, в плавучие тюрьмы-гробницы.
Их держали под замком, заставляли работать под дулами пистолетов, их били плетьми, этих белых невольников британского флота.
С XIV века вошел в обычай отвратительный способ вербовки матросов. И в одну из июньских ночей 1797 года рабы Вильяма Питта восстали. Сигнальные флаги возвестили лозунг восставших — «плавучая республика». Слово «республика» было забыто со времен Кромвеля. В банках тогда началась паника, курсы бумаг на бирже упали наполовину.
…Ветер крепчал. Скрип мачт, плеск волн и хлопание парусов напоминали о том, что «Эвридика» движется вперед мимо грозных, мерно покачивающихся темных громад.
Можайский направлялся в Копенгаген — один из тишайших уголков Европы; он никак не мог думать, что именно там ожидает его происшествие, которое едва не привело в крепость или в ссылку.
43
Теплой поздней осенью в Вене, на Нижнем Пратере, пили молодое вино. Девушки в коротких белых платьях, в чепцах с розовыми и золотыми кружевами разносили на больших подносах хрустальные кружки.
Желтые листья, кружась, падали с высоких каштанов Пратера. Под каштанами, не торопясь, разглядывая друг друга, гуляли важные господа, и девушки из погребка «Зеленый егерь» называли друг другу важных господ:
— Этот беленький, похожий на альбиноса, — датский король!
— А толстый — король Вюртембергский!
— Какой урод!
— Смотри, Лотхен! Великий князь Константин…
— Эрцгерцог Карл…
Важные господа гуляли запросто по Нижнему Пратеру. Ласково грело осеннее солнце, и лакеи с шубами в руках стояли в стороне, за деревьями.
Пожилой человек с проседью в черных густых волосах, в светло-сером сюртуке, обтягивающем его еще стройную фигуру, легко спрыгнул с вороного коня и отдал его жокею.
Девушки из «Зеленого егеря» присели перед ним и зашептались:
— Эрцгерцог Андреас…
— Найдется у вас стакан вина для старого господина? — сказал он девушкам с превосходным венским выговором.
И девушки со всех ног бросились вниз по ступеням.
Пожилой господин ждал, поглядывая на гуляющих, кланяясь во все стороны. Ему отвечали с подчеркнутой учтивостью. Эрцгерцог Карл, болезненный старик, которого называли победителем Наполеона при Эсслинге, приблизился и долго жал ему руку.
— Всегда рад вас видеть… Теперь здесь редко встретишь венского старожила…
— Вы слишком добры, ваша светлость, — ответил тот, кого девушки назвали «эрцгерцог Андреас».
Он глядел на Карла добрыми и веселыми глазами. Действительно, это была приятная встреча. Эрцгерцог Карл был в немилости, император Франц не любил его за то, что он, единственный из австрийских полководцев, не уронил своей военной славы в войнах с Наполеоном.
Они немного поговорили об охоте в замке князя Лихновского. Тем временем из погребка вернулись девушки; за ними шел сам хозяин, толстый и румяный от радостного волнения.
Пожилой господин взял с подноса венецианский кубок с золотой резьбой, поглядел вино на свет и с удовольствием сделал два глотка.
— Завидую, — сказал эрцгерцог Карл. — Еще два года назад я бы сделал то же, что вы…
— Колики? — с сочувствием спросил пожилой господин и поставил кубок на поднос. Потом опустил руку в карман, вынул три золотых и бросил в фартук девушке: — Это тебе приданое, красавица…
Пожилой господин, «эрцгерцог Андреас», как его шутя называли, был венский старожил Андрей Кириллович Разумовский, неслыханный богач, бывший русский посол при австрийском дворе.
Расставшись с эрцгерцогом Карлом, Андрей Кириллович, продолжая кланяться знакомым и незнакомым, прошелся по Пратеру. Долговязый офицер в ослепительном мундире прусских гвардейских гусар остановил Разумовского и взял его под руку.