Елена Холмогорова - Рама для молчания
Я уезжал 4 августа 1965 года. Мой дядя Коля, которого в войну отправили не на фронт, а на Дальний Восток на случай нападения японцев, напутствовал:
– Под Владивостоком будет станция Ружино. Такая дыра – стишок о ней ходил:
Ружино
Говном окружено.
Станция эта запомнится: на пустой платформе, облаченный в белый парадный китель, стоял начальник станции – двойник Брежнева. Когда я возвестил свое изумление на весь вагон, капитан танковых войск, едущий после академии на место службы, страшно перепугался. Трусость наших офицеров перед начальством меня всегда изумляла. Позже, работая в издательствах, я ее обнаружу в военной цензуре и в Главпуре.
В дороге почти не отрывался от пейзажей. К сожалению, Урал проезжали ночью, так что его, считай, и не видел. А когда тащились в жестокий зной по Барабинской бесконечной степи, убедился окончательно: нет, степь – не моя стихия. А потом пошли горы, вдоль железной дороги сияющие цветущим шиповником. Нагромождения гор, заросших тайгой, тоже непривычны глазу, зато намного приятнее. Байкал встретил дождем, в его свинцовые воды кинул, разумеется, монетку, чтобы когда-нибудь потом «вновь посетить». Не привелось, только денежку жалко. Как много лет спустя – облаченная в металлические кругляшки мечта утонула в фонтане Треви и водах Сены. На станциях мальчишки драли бешеные деньги за стаканчик черники. Много слышал об уссурийских помидорах, но видом их был изумлен до чрезвычайности. Редкий плод поместится в глубокую тарелку. На вкус они несколько разочаровали: я люблю брызжущий сок, а эти мясисты, мясо и поглотило влагу.
Владивосток. Полгорода родни, так что время до отплытия пролетело незаметно.
Ездили за город, и там я впервые видел маньчжурский орех. Почти как грецкий, который, правда, встречу лишь через двадцать без малого лет в Армении. Орех маньчжурский тверже грецкого и не такой вкусный. Потом в Москве узнаю это дерево в саду первого дома Шехтеля в Благовещенском переулке. Присматривался к цветам, ища экзотику: нашел незнакомые синие, никто не мог сказать, как называются. Еще там растет джефферсония сомнительная, но это я узнал сравнительно недавно из определителя растений.
На теплоходе «Николай Жуковский» пассажиров встретил пограничный контроль. Мне лейтенант погранвойск задает странный вопрос:
– Где второй паспорт?
Вылупляю на него глаза.
– Этот паспорт просрочен.
Облегченно вздыхаю:
– Переверните страницу – вот печать, что он продлен еще на пять лет.
«Жуковский» был заполнен молодыми девицами, едущими со всей России по оргнабору на плавучие заводы по переработке рыбы и крабов на острове Шикотан. Поэтому держим путь не через Татарский пролив, а через Цугари – между островами Хонсю и Хоккайдо. В японских водах нас сопровождают белые пограничные суда. А на фоне закатного неба промчался на катере японец в кимоно.
На пароходе царил разврат. Девки заволакивали к себе дембелей и матросов. Мне тоже обломилось в спасательной шлюпке на юте. Едва мы с девицей Ириной завершили мимолетный союз, над нами вырос матросик со своей кралей, стал поторапливать. Образовалась целая очередь нарушителей заповеди «Не прелюбысотвори».
Качка началась при выходе в открытый Тихий океан. Потом вроде улеглось, но в Охотском море зашатало еще круче. Оказывается, Охотское – самое штормовое из всех морей. Но все-таки морскую болезнь перенес довольно сносно.
Магадан – город без архитектуры. С моря видны были две стандартные башни-девятиэтажки, украшающие бухту Нагаево, главная улица – невзрачные строения сороковых-пятидесятых годов, за ними – бараки. Во дворах – гроздья вяленой наваги. В магазинах – экзотика для материка (материком здесь зовется вся Россия): копченая кета. В порту и на улицах встречают цыганские таборы – как они сюда попали? И очень много грузин, едва ли не больше, чем в Москве в период цветенья мимозы. Потом мне покажут изданный в Магадане судебный отчет о грузинской мафии, переправлявшей на материк ворованное золото. При Сталине грузинские бандиты получали по двадцать пять лет. Выйдя на свободу, многие здесь осели, наладив контрабандные пути. По тогдашнему УК за определенный вес краденого золота давали расстрел. Милиция стояла над душой химиков-экспертов, чтобы подводили этот вес под расстрельное количество, поскольку главари мафии умудрялись и из тюрьмы управлять процессом. Общий вес вроде бы совпадает, но требуется – вес химически чистого золота, оно же в песке и самородках все равно имеет какие-то примеси. Мне как-то показали золотой песок – никакого впечатления.
Из облоно меня направили в Усть-Омчуг, столицу Тенькинского района. Это больше 300 километров по Тенькинской трассе, которая огибает область с южной стороны и вновь вливается в Ягодном в главную дорогу. В последних числах августа и начале сентября стояла дикая жарища, в автобусе все задыхались. Пьяненький мужичок орал на весь автобус: «А по бокам-то все косточки русские! Кайлом и лопатой дорогу рубили!» Вдоль дороги – остовы заброшенных лагерей – пустые пространства, обнесенные колючей проволокой, иные с полуразрушенными вышками для часовых, бараков почти нигде не осталось. Вместо них – гигантские резервуары с горючим, выкрашенные серебряной краской.
Усть-Омчуг – сравнительно цивильный поселок с приличной гостиницей, Домом культуры. В свою очередь из роно меня направили в поселок Нелькоба, где открылась восьмилетняя школа.
Это был удар ниже пояса.
Начиненный классикой, я полагал, что начну сеять Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Толстого – а тут извольте проходить в 5-м классе заезженные басни Крылова и массу какой-то советской муры, в 6-м – совершенно непонятный современным детям «Бежин луг» с дурацкими вопросами ученых-методистов; убогую мыслью «Как закалялась сталь» спустили из 10-го класса в 7-й. Хоть за это надо поблагодарить составителей школьных программ. Нас, возвышенных классикой, после «На дне» и Маяковского уронили в Николая Островского и Фадеева, над которым только и оставалось что издеваться. Помню, как мой одноклассник, не лишенный актерского дара, встал на стул и завыл «Лирические отступления» из «Молодой гвардии». Правда, теперь в том же седьмом оказались «Ревизор» и «Капитанская дочка».
Вид у меня, когда я с огромным рюкзаком и чемоданом вылез из автобуса, был, наверно, тот еще. Директриса, которая водила школьников рассматривать травы и кусты (она биолог), сразу просекла, что приехал москвич или ленинградец. Сама-то она из-под Курска, со станции Узловая. Была она сравнительно молода, на восемь лет старше меня, но страшна, как смертный грех, – тощая, с вывороченными губами и злыми выпуклыми глазами. Класс, в котором она вела уроки, украсила портретом уже год как публично разоблаченного душителя науки «народного академика» Лысенко.
Поселок Нелькоба, где я провел учебный год, располагался в завершении многокилометровой долины реки Кулу, упиравшейся в сопку. Посему западные ветры скручивались здесь в небольшой, но ощутимый смерч. Самый сильный мороз при мне достиг –64°, в тот день я пришел, дыша сквозь шарф, в столовую, и меня тут же стали оттирать снегом – щеки, нос, уши. При температуре от 45° и ниже в юго-восточной части неба образуется радужный столб. Самые тяжелые морозы – вовсе не рекордные, стоявшие при полном штиле, а за 50° с ветерком, злым и колючим.
Основное – впрочем, и единственное предприятие в поселке Снаббаза: склады и мастерские, обслуживающие Тенькинскую трассу запчастями большегрузных «Татр» и «МАЗов». В поселке полтораста домов, включая два жилых барака, около пятисот жителей.
Свои ладони в Волгу я опускал в Ярославле, Костроме, Нижнем Новгороде, в деревне Устье. Но довелось опустить их и в воды Колымы. Купаться не рискнул, просто умылся. Детей привезли на уборку капустных полей у прииска Дусканья на берегу Колымы. Прииска давно не существовало – золото вычерпали, и теперь на его месте был совхоз. Другой совхоз – птицеводческий – располагался в поселке Верхний Бутыгычаг, там на урановых рудниках был один из самых страшных лагерей ГУЛАГа, подробно описанный уцелевшим зэком Анатолием Жигулиным в книге «Черные камни». Единственное кирпичное здание в Бутыгычаге – холодная, лагерный карцер, как мне объяснил кто-то из местных жителей, отбывавший там заключение. А по лагерным баракам, хорошо утепленным, кудахтали мирные курочки.
Родители моих учеников – в основном отбывшие срок полицаи и бендеровцы с Украины, несколько – из приехавших с материка «за длинным рублем», а выбившиеся в начальство – отставники из лагерной вохры. К лету 1956 года все лагеря были ликвидированы, но полицаи не рвались на родину: были нередки случаи, когда их ждал самосуд при возвращении. Женщины попадали в эти края «за колоски» – подобранные в голодные годы колосья ржи с колхозных полей.
Был у меня родитель двух вполне успевающих учеников 5-го и 7-го классов, бухгалтер Снаббазы. Как-то ввалился ко мне пьяный с исповедью, как он ненавидит советскую власть и сейчас бы с удовольствием вешал жидов и коммунистов. С такими людьми чувствуешь себя патриотом и как-то сами собой пропадают «клеветнические измышления», которыми полна голова. Хотя жил я там без транзистора, Советский Союз демонстрировал самые антисоветские свои качества, так что я и без Би-би-си знал всему цену. А тут еще в «Известиях» разоблачили хорошо мне известного и весьма уважаемого критика Андрея Синявского и его подельника Даниэля, книгу которого я четверть века спустя первым в Советском Союзе выпущу в свет.