Януш Мейсснер - Зеленые ворота
Люди, не привыкшие к условиям зимнего плавания, мерзли в промокшей одежде, теряли силы и заболевали. Невозможно было приготовить горячую пищу и соснуть хоть пару часов в сутки, потому что корабли и суда метались, как сумасшедшие, и матросам, лежа на койках, приходилось непрерывно держаться за что попало, чтобы не свалиться оттуда из-за невероятной качки.
Вскоре к этим физическим мучениям прибавились опасения по причине полной невозможности определить местоположение конвоя. Много дней и ночей не было видно ни солнца, ни звезд, ни какой-нибудь суши. Заплутавшие корабли все больше рассеивались и лишь «Зефир» ещё поддерживал какую-то связь между ними, чтобы шкиперы знали, что они не предоставлены самим себе.
На десятый день после выхода конвоя из Хеля шторм достиг своего предела. Оба протекавших грузовых судна лишились парусов и почти лежали на боку, растянув на наветренных бортах парусиновые заслоны, через которые поминутно переливались гривастые валы. За этими заслонами люди — скорее призраки, привязанные линями к мачтам и стучащие зубами — подползали к рычагам помп и качали их, сколько хватало дыхания, а вода заливала их по пояс, по грудь, выше голов… У них было только два выбора: качать в этой ледяной купели — или идти на дно.
И они качали. По четыре часа поочередно.
Потом тащились в кубрик, чтобы выжать промокшую одежду, натянуть на отощавшее тело влажное, ещё не просохшее тряпье, сброшенное предыдущей вахтой, и вновь ждать своей очереди у помп.
Немногим легче приходилось экипажам «Давида»и «Эммы». Последнюю шквал снес далеко на восток, а штормовые волны сорвали шлюпки и повредили кормовую надстройку, причем одно из размещенных там орудий сорвалось с лафета и принялось сокрушать все вокруг, давя и калеча людей, разбивая перегородки, уничтожая мебель и отделку капитанской каюты, пока не вылетело за борт сквозь пробитую обшивку борта.
«Сеп» держался лучше, но Герд Хайен не осмеливался вести его иначе, чем поставив носом к волне и ветру, чтобы противостоять дрейфу, избегая одновременно ужасной бортовой качки.
Лишь «Зефир» отважно противоборствовал ветру и волнам, кружа вокруг конвоя, разбросанного на пространстве в несколько миль вдоль и поперек, что наполняло гордостью его молодого кормчего. Стефан Грабинский переживал этот нескончаемый шторм в состоянии патетического возбуждения. Почти не сходил с палубы, чтобы не лишаться ни на миг вида бушевавшего моря и грозно нахмуренного неба. Борьба с обезумевшей стихией возбуждала его, как великолепное зрелище, где он был и зрителем, и актером не из последних. Ни за что на свете он не отказался бы от участия в этом приключении, которое, казалось, испытывает запас его духовных и физических сил. И чувствовал, что выходит из него победителем.
Дрожь, которая его пробирала, когда «Зефир» накренялся на поворотах так лихо, что ноки рей почти касались гривастых гребней волн, вызывалась не страхом, а восторгом кораблем и его командой. Ему доставляло огромную радость, что он сам, стоя за штурвалом, способен на такой маневр. А когда уверенным движением рулевого колеса направлял нос корабля на гребень рушащейся волны или в мгновение ока ловко избегал её коварного удара, на себе он чувствовал беспокойные взгляды молодых матросов, завербованных в Гданьске, замечал дружелюбные усмешки старых боцманов и полный одобрения взгляд Мартена. Он всегда был первым у шкотов и на вантах, хотя это и грозило быть смытым за борт во время безумных атак ветра и бушующих валов; вел за собой менее отважных, заставлял их бороться, смеялся над опасностью, с улыбкой шел туда, где отступали другие, и юношеский задор стучал в его сердце и висках, как вино.
Этот экстаз не оставлял его до конца десятидневного шторма. Только когда темной ночью ветер вдруг утих, к утру море несколько успокоилось и из-за разбегавшихся облаков выглянуло бледное декабрьское солнце, ощутил себя обессилившим и сонным. Мартен запретил ему показываться на палубе, пока сам не вызовет, и Стефан, рухнув как был в промокшей одежде на койку, проспал весь день до захода солнца.
Разбудил его Тессари, принеся миску парящего густого супа. Это была первая горячая пища с выхода из Хеля.
— Знаешь, куда нас загнало? — спросил тот, с трудом сдерживая явно докучавший ему кашель и присев на край влажной постели. — Почти к самой Дании! Мы дальше от Карлскроны, чем десять дней назад. Еще двое суток такого шторма, и весь конвой лежал бы на берегу.
Он опять захлебнулся кашлем, а Грабинский перестал есть и бросил на него благодарный взгляд.
— Но мы же не возвращаемся в Гданьск? — обеспокоенно спросил он.
— Нет, — покачал головой Цирюльник. — Правда, шкиперы «Давида»и «Эммы»с удовольствием вернулись бы в Крулевец или в Эльблаг, но венгерский ротмистр отучил их от этого намерения, а вид наших расчехленных орудий довершил дело. Правда, осуждать их трудно, — продолжал он. — А тем более экипажи тех дырявых скорлупок, которые мы эскортируем. Они там все вымокли, как селедки. Я и сам забыл, что такое сухая одежда, и только сейчас почувствовал себя скорее человеком, чем угрем. Да, — вдруг вспомнил он, — я и твои вещи тоже высушил. Сейчас их принесут с камбуза.
Стефан усмехнулся.
— Спасибо, амиго. Ты меня опекаешь, как родной брат.
Тессари поморщился. У него слегка кружилась голова, но такой эффект он приписывал действию нескольких глотков рома, которыми его угостил корабельный кок.
— Не слишком расчувствуйся, — буркнул он. — У Абеля тоже был брат.
— Это верно! — рассмеялся Грабинский. — Только тот совсем иначе выказывал ему свои чувства. Значит идем прямо на Карлскрону? — переспросил он.
Цирюльник кивнул.
— Ветер — чистый фордевинд, с юго-востока. Даже когги делают под ним до пяти узлов! Если ничего не случится, послезавтра будем в Карлскроне.
Грабинский поел и, стянув мокрую робу, переоделся в сухую, ещё хранившую тепло печи, потом пригладил волосы и вместе с Тессари вышел на палубу.
Сухой морозный ветер дул от прусского побережья. На востоке засияли первые звезды, а на противоположной стороне горизонта опускавшийся багровый щит солнца опирался на стальной край моря, словно задержанный в своем вечном движении массивным и неподатливым запором. Но всего через минуту в той стороне широко растеклось пурпурное зарево, и огромный, тяжелый, наполовину уже посеревший диск начал вдавливаться в стальную плоскость и наконец целиком в неё погрузился, оставив за собой только угасающее зарево, которое с пурпура перешло в багрянец, а потом растаяло во тьме.
Все больше звезд загоралось в вышине, все гуще темнело небо между ними, пока откуда-то, из-за литовских и курляндских боров не вынырнула ослепительно белая луна, вознеслась ввысь и вырвала из темноты на море серебряные паруса шести кораблей, бросая черные колышущиеся тени на раскачивавшиеся палубы. Восточный бриз постепенно усиливался и в конце концов стал настолько резок, словно дул прямо из заледеневших полярных краев.