Виктор Устьянцев - Почему море соленое
— По-твоему, романтика — это только белый парус, лазурные берега, канареечки в клетках да девица с платочком на берегу. А полет в космос — не романтика? А открытие лазера? А плавание подо льдами, наконец?
Игорешка сцепился со старшим матросом Симончуком.
— Самоусовершенствование — не самоцель, а ради цели. Человек ради чего-то живет, а не просто так: «Живем — хлеб жуем». Вот ты для чего живешь?
— А черт его знает! Живу, и все.
— Ну хоть какая-то цель у тебя есть в жизни?
— Может, я хочу прославиться. Где и в чем, я не знаю, а вот хочу. Все равно в чем.
— Так вот, смею тебя заверить, что ты ни в чем не прославишься. Это — не цель.
— Почему?
— Потому что не нашел ты и не ищешь, где твое место в жизни, где твое призвание. А прославиться можно везде: и в моряках, и в летчиках, и даже будучи бухгалтером. Только нужно, чтобы каждый в жизни занимал свое место.
— А если я сам не знаю, где оно, это место? И вообще, кто может мне сказать, где мое место?
Мичман Сенюшкин улыбается. Похоже, что именно он заварил всю эту кашу и теперь любуется плодами трудов своих. Налюбовавшись вдоволь, он потихоньку исчезает. Никто и не замечает, как он уходит, в кубрике по-прежнему стоит крик, и понять что-либо трудно. Я тяну Игорешку за рукав, он отбивается:
— Погоди, дай мне популярненько втолковать этому прохиндею…
— Сам ты прохиндей, — насмешливо говорит Симончук. — Нахватался чужих мыслей, а у самого за душой ничего нет. Все это мы и сами в газетках читали, надоело уже.
— Но ведь это верно!
— Не знаю, может, и верно, только я свою личную жизнь не могу подогнать к газетной статье. Не получается — и баста!
Наконец мне удается вывести Игоря на верхнюю палубу.
— Чего тебе? — недовольно спрашивает он.
— Саблина на партбюро вызвали.
— Кто-то нафискалил. О чем там говорят?
— Не знаю. Заседание закрытое, в каюте замполита заседают. Смирнова тоже вызвали.
— Н-нда, дело — табак. А может, это и к лучшему? Небось разберутся. Только вот эта одеколонная эпопея выглядит некрасиво. Могут подумать, что мы специально ее подстроили.
— А мы скажем, что он тут ни при чем. Я возьму все на себя.
— А при чем тут ты? Я принес одеколон, моя была идея, мне и отвечать. Ох и всыплет мне Сенюшкин по первое число! Да и Протасов не пожалеет.
— Давай я возьму на себя. Я не боюсь.
— А я боюсь, что ли? Нет, Костя, за себя я сам умею отвечать.
— Ну, как знаешь.
— Выложу все, как было.
— Ну и правильно. Юлить тут нечего, раз уж договорились быть принципиальными, надо быть такими до конца.
— Надо. Только знаешь, Костя, это, оказывается, не так легко — быть принципиальным.
— Кто говорит, что легко? Ермолин на меня обиделся.
— Ну, этот не в счет. А у Аристотеля, по-моему, мозги на месте.
— Мужик правильный.
— Это самое главное.
— Ох и заваруха же будет!
* * *Но никакой заварухи не было. Просто нас собрали в кубрике, пришли командир с замполитом, и Саблин произнес речь:
— Буду предельно краток и откровенен. Я ошибался. Во многом. В делах и поступках, во взглядах на жизнь. Мне сейчас трудно говорить об этом. Но говорить надо прямо и откровенно. Я понял это несколько дней назад и попросил партийное бюро выслушать меня и помочь мне. Меня выслушали внимательно и поняли правильно. Досталось мне тоже здорово. И я считаю своим долгом проинформировать вас обо всем, чтобы у нас на этот счет не было никаких недомолвок и кривотолков. Понять свои ошибки, трезво переоценить все мои взгляды и действия помогли мне прежде всего вы. Я давно почувствовал, что перестал находить с вами общий язык и взаимопонимание, понял, что постепенно и неуклонно теряю ваше уважение. Случай, неприятный случай помог мне понять все это более отчетливо и ясно. Об этом случае знают не все, и я расскажу о нем подробнее. Матрос Голованов, не получив увольнения на берег в день своего рождения, решил отпраздновать его на корабле. Он, матросы Соколов, Ермолин и матрос Пахомов из боцманской команды распивали в кубрике одеколон. Причем матрос Ермолин стоял дневальным.
— Я не пил! — крикнул Ермолин.
— Возможно. Но суть не в вас. Я знал об этом. Но никому не доложил и своей властью нарушителей не наказал. Если говорить откровенно — смалодушничал, не желая, чтобы наше подразделение, как говорят, «склоняли по всем падежам». Но долго я не мог молчать. И совесть не позволяла, и поведение матросов показало, что они знают, почему я сделал вид, что ничего не заметил. Мой авторитет как командира пошатнулся окончательно. Вот тогда я и обратился в партийное бюро.
Саблин сел.
Капитан 2 ранга Николаев обвел взглядом всех сидящих в кубрике и спросил:
— Вопросы есть?
Поднялся Голованов:
— Разрешите, товарищ командир? Я прошу наказать меня.
— Да, вы, все четверо, будете наказаны.
— Я не пил! — снова выкрикнул Ермолин.
— Матрос Ермолин будет наказан строже других. Он нес службу и обязан был пресечь нарушение. Все вы уже не школьники и должны понимать такие простые вещи. К тому, что рассказал старший лейтенант Саблин, я добавлю следующее. Он обратился ко мне с рапортом, в котором просит за допущенные ошибки отстранить его от должности. Я возвратил ему рапорт. Думаю, что поступил правильно.
— Верно! — точно сговорившись, хором выкрикнули все.
— Хорошо, что вы это поняли. Но я прошу понять и другое. Старшему лейтенанту Саблину очень трудно было сделать этот шаг. Еще труднее ему будет многое пересмотреть и от многих своих привычек и взглядов решительно отказаться. Может быть, не все из вас вполне понимают, как трудно бывает человеку начинать все сначала. Но мы рассчитываем на вашу сознательность и на вашу помощь. Старший лейтенант Саблин остается вашим командиром и, очевидно, сейчас будет более требовательно подходить не только к себе, но и к каждому из вас. Тут уж, как говорится, не пищать. Не будете?
— Нет! — опять хором выкрикнули все.
— Ну вот и хорошо. Надеюсь, мы поняли друг друга. Если нет вопросов, можете быть свободны.
Николаев и Саблин ушли. Остался Протасов. Из матросов никто не двинулся с места. Несколько минут все сидели молча, ожидая, что скажет замполит. Он спросил:
— Ну как, профессора? Будем дискутировать?
— Все ясно. Надо браться за дело.
— Ермолин, вы, кажется, чем-то недовольны?
— А… чего его спрашивать…
— Нет, пусть выскажется.
Ермолнн встал, оглянулся вокруг. Все взгляды сейчас скрестились на нем. Он поежился. И вдруг улыбнулся:
— Чего уставились? Думаете, я не понимаю? Вам, товарищ капитан-лейтенант, просто показалось, что я недоволен.
— А ведь и верно — показалось, — улыбнулся Протасов. — Перекрестился бы, да вот неверующий я.
Матросы засмеялись. И сразу задвигались, кто-то полез наверх («это дело перекурим как-нибудь»), кто-то занялся своими рундуками, большинство столпилось около замполита. В кубрик заглянул Игорешка, увидел Протасова, хотел улизнуть, но замполит позвал его.
— Ну как, Пахомов, может, сообразим на троих?
— Не возражаю, — в топ ответил Игорь.
— Кто пойдет?
— Мне придется, товарищ капитан-лейтенант. Вы ведь не достанете. А у меня опыт, — с улыбкой сказал Игорешка.
— Так это вы доставали?
— Я.
— А Голованов всю вину берет на себя.
— Подумаешь, какое благородство! Противно даже.
— Ладно, шутки шутками, а мне надо поговорить с вами серьезно.
— Только что мичман Сенюшкин имел со мной душеспасительную беседу. Месяц без берега.
— Маловато.
— Сердобольные пошли у нас командиры.
— Ох и язычок у вас, Пахомов!
— За него и страдаю. Ну чего ты тянешь? — накинулся Игорешка на меня. — Вот, извольте видеть, еще один благодетель нашелся, тянет за штаны от греха подальше.
— Хорошо, идите. Душеспасительного разговора не будет.
— Мерси.
— Пахомов!
— Виноват, товарищ капитан-лейтенант. Разрешите идти?
— Идите.
— Есть!
— То-то.
И все-таки он опять не сдержался: уже на трапе буркнул:
— Содержательный разговор.
Это уже от Сенюшкина.
25
Я не узнавал его. Что-то с ним произошло, оно было таким приветливым. Оно улыбалось мне, что-то шептало, волны его взапуски гнались друг за другом, их веселая толкотня была похожа на забавную возню котят. Море стало добрым и веселым.
Может быть, оно стало относиться ко мне лучше именно потому, что я уже не боялся его? Я стоял на руле, и корабль послушно повиновался мне. Иногда мне даже хотелось поиграть с морем, я слегка нажимал на манипулятор, и форштевень катился навстречу волне, раскалывая ее, на палубу сыпались мелкие брызги, они сверкали на солнце всеми цветами радуги. Я вспомнил свой класс, солнце, лежавшее в чернильнице, прыгавшее на стене «зайчиками», сердце, нарисованное Антошей на окне, «принципиальный» шахматный матч на прическу. Все это было так недавно и так давно!