Виктор Устьянцев - Почему море соленое
Может быть, оно стало относиться ко мне лучше именно потому, что я уже не боялся его? Я стоял на руле, и корабль послушно повиновался мне. Иногда мне даже хотелось поиграть с морем, я слегка нажимал на манипулятор, и форштевень катился навстречу волне, раскалывая ее, на палубу сыпались мелкие брызги, они сверкали на солнце всеми цветами радуги. Я вспомнил свой класс, солнце, лежавшее в чернильнице, прыгавшее на стене «зайчиками», сердце, нарисованное Антошей на окне, «принципиальный» шахматный матч на прическу. Все это было так недавно и так давно!
— Точнее держать на курсе!
Это Саблин. Он старается придать своему голосу надлежащую строгость. Но в металлический звон команды вплетаются добрые нотки, и я знаю, что штурман понимает мое настроение, догадывается, что я просто хочу немножко поиграть с морем. Оно ведь тоже доброе и тоже только делает вид, что сердится. Поворчит-поворчит, да и, отвернувшись, чтобы я не заметил, улыбнется. Оно любит сильных, смелых и умелых. Не зря так говорят на флоте. Не знаю, стал ли я смелее, но сила у меня есть, пришло и умение.
— Здравствуй, море! Здравствуй, друг! — кричу я ему, и мне кажется, что оно слышит меня.
— Друг, друг, — согласно кивает оно.
— Траулер, левый борт тридцать, дистанция пятьдесят! — докладывает сигнальщик.
— В Атлантику идет, — говорит командир и приказывает: — Поднять сигнал «Желаю счастливого плавания».
На мачте траулера поднимается ответный сигнал: «Благодарю за добрые пожелания». Вдоль борта стоят рыбаки. Может быть, среди них и девушка Наташа, несостоявшаяся любовь Игоря. Может, море ее, как и меня, тянет к себе? О море, как о женщине, нельзя сказать, за что его любишь. Просто любишь, и все. А за что именно, не сможешь объяснить. Наверное, за все.
Кто сказал, что оно коварное? Иногда оно очень сердится, но оно совсем не страшное. Когда оно сердится, на него тоже надо сердиться. Оно не любит, когда его боятся. Если его бояться, оно еще больше сердится. А если с ним начинаешь бороться — оно уступает.
Говорят, для того чтобы узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. Чтобы узнать море, надо с ним побороться.
Мичман Сенюшкин, широко расставляя нога и балансируя руками, пробирается по скользкой палубе в форпик. Наверное, опять за ломиками и скребками. Утром мы всем экипажем счищали с палубы снег и скалывали лед. Под ветроотбойником я оставил одну сосульку. Чтобы кто-нибудь не сбил ее во время аврала, я прикрыл ее чехлом. И она уцелела. Сейчас висит передо мной, прозрачная, как хрусталь, и с нее иногда падают капли. Я слышу, как они шлепаются о палубу.
Сигнальщик негромко и грустно говорит вниз:
— Устала. Наверное, подранок, от стаи отбилась.
— Настырная, — хвалит штурманский электрик.
О ком это они? Оборачиваюсь, слежу за взглядом сигнальщика и вижу дикую утку. Она летит за кораблем, старательно взмахивая крыльями. Медленно, метр за метром, приближается к кораблю. Она очень устала. Вот она уже летит над кормой, начинает медленно снижаться, но в это время порыв ветра отбрасывает ее назад. Она быстрее начинает хлопать крыльями, но догнать корабль никак не может.
— Погибнет, — вздыхает командир и негромко говорит механику: — Вперед, средний.
Механик переводит ручку машинного телеграфа с полного на средний, и корабль сбавляет ход. Теперь утка все ближе и ближе подбирается к кораблю. Вот она уже над кормой, но почему-то не хочет садиться. Может быть, боится людей. Вот глупая!
Наконец она добирается до мачты, садится на рею, над самой моей головой. Она очень устала, едва держится. Видно, как она тяжело дышит. Сигнальщики крошат хлеб, утка голодным взглядом провожает каждую крошку, но спуститься не решается.
— Вперед, полный!
Корабль набирает ход. Волны расступаются перед его носом, мягко поглаживают борта и бегут за корму. Берега уже не видно. Иногда я поднимаю голову и смотрю на утку. Она смотрит на меня, и в ее взгляде уже нет тоски — только любопытство. Она сидит на рее еще минут сорок. Потом взлетает, делает над кораблем круг и летит к берегу. Догонит ли она свою стаю? Вряд ли. Может, ей повезет и она присоединится к другой стае — их сейчас много летит на юг.
26
Шестнадцать шагов вдоль левого борта, шестнадцать — вдоль правого. По семь шагов поперек палубы. Итого сорок шесть. А прошло всего три минуты. Сколько же получится за четыре часа вахты? Игорешка подсчитал бы это мгновенно.
Наш корабль ночует на внешнем рейде. Я стою вахтенным на баке, и притом в одну из самых неприятных смен — от ноля до четырех часов. На кораблях ее нередко называют «собачьей вахтой» или просто «собакой». Трудно в такое время подниматься с койки. Но еще труднее выстоять четыре часа вахты в полном одиночестве, когда на палубе ни души, не с кем перекинуться словом, когда строго определенный Корабельным уставом скромный уют матросского кубрика кажется таким привлекательным!
Вот уже второй час я хожу по баку. Изредка останавливаюсь, всматриваюсь в сырую, лохматую темноту ночи. И ничего не вижу. Только на мысу огонь маяка, осторожно раздвигая мглу, медленно вращается в своем секторе, будто ощупывает лучом мутное рваное небо. Но и в этом луче, кроме тонких ниток дождя, ничего не видно. Дождь не унимается уже вторые сутки. Слышно, как его шорохи растекаются по притихшему кораблю. Нет-нет да и всхлипнет в шпигате вода. И опять все тихо.
Струйка воды стекает за воротник шинели. Я откидываю капюшон плаща, встряхиваю его и надеваю поплотнее. Снова хожу по палубе, но шагов уже не считаю — надоело. Ломаю голову над тем, как ответить отцу на его письмо. Я не располагаю никакими сведениями о численности и мощи нашего оружия, но всегда был уверен, что мы сильнее всех. Теперь эта уверенность окрепла: я своими глазами увидел грозную технику. Не всю, конечно, только часть ее, и притом, вероятно, не самую новейшую. Но уже то, что я увидел здесь, говорило не только о наших возможностях, а и о наличии такой сокрушительной мощи, которой никогда еще не было.
Но разве отцу напишешь так? Ему, вероятно, надо написать как-то иначе, конкретнее. Его сомнения вполне объяснимы, слишком дорого обошлось нам и лично ему это «шапкозакидательство». Старик хочет получить подтверждение официальным сообщениям от своего человека. Как ему написать?
Около вентиляционного грибка стоять, пожалуй, лучше. Из-под грибка струится теплый воздух, поднимающийся откуда-то изнутри корабля. Откуда? Скорее всего, из второго кубрика. Я подставляю руки, теплый поток воздуха ласково омывает их. Но мне от этого не становится теплее. Наоборот, еще острее ощущается промозглая сырость ночи, по всему телу растекается мелкая противная дрожь. Я отхожу от грибка и больше уже не останавливаюсь около него.
В мокрой темноте ночи сверкнул красный огонек. Я долго всматриваюсь в ту сторону, но огонек куда-то исчезает. Потом он снова появляется, медленно перемещаясь к носу корабля. Видимо, небольшое судно идет левым бортом. Я подхожу к телефонному ящику, открываю его и, сняв трубку, докладываю:
— Красный огонь, правый борт — тридцать. Перемещается к носу корабля.
Голос вахтенного офицера старшего лейтенанта Саблина коротко отвечает:
— Есть.
Я жду, не спросит ли офицер еще о чем-нибудь, но он вешает трубку. Мне почему-то становится обидно. Я опять вспоминаю наш разговор с ним, собрание, его покаянную речь.
Теперь я хожу по палубе и думаю о Саблине. Чувствую, что начинаю на него злиться и в то же время стараюсь оправдать. Наверное, ему уже доложили о судне вахтенные сигнальщики, ведь они находятся выше, на мостике, и поэтому должны заметить огонь раньше. А может быть, первыми доложили радиометристы — они тоже несут вахту. Сейчас радисты обмениваются с судном позывными. В вахтенном журнале запишут время обнаружения судна, а потом по сводкам оповещения узнают, куда и зачем оно идет. Я уже начал кое-что смыслить в организации службы на корабле, и всю эту реакцию на появление огонька представляю отчетливо.
Огонек еще ползет несколько минут и исчезает. Должно быть, судно входит в порт. Может быть, это вернулся из Атлантики рыбацкий сейнер, а может быть, трудяга буксир пошел вытаскивать из гавани какое-нибудь большое судно.
А вокруг все та же густая темнота. Кажется, что она никогда не кончится, что, кроме меня самого и этого сыплющего дождем мрака, ничего не существует. Интересно, какие ощущения охватывают космонавта, когда он выходит на орбиту и остается совсем-совсем один? Наверное, ему хоть немного да страшновато. Мне-то не страшно, я могу спуститься на десяток ступенек вниз и войти в кубрик. Мне просто скучно и холодно.
Сквозь шорох дождя слышатся чьи-то шаги. Они приближаются. Судя по тому, как шаркают по Палубе ботинки, они не зашнурованы. Кто бы это мог быть?
Из-за надстройки показывается фигура в серой робе. Человек останавливается у волнореза, чиркает спичкой, прикрывая огонек ладонями, прикуривает. Несколько раз подряд затягивается. Я узнаю матроса Ермолина.