Виктор Устьянцев - Почему море соленое
Из-за надстройки показывается фигура в серой робе. Человек останавливается у волнореза, чиркает спичкой, прикрывая огонек ладонями, прикуривает. Несколько раз подряд затягивается. Я узнаю матроса Ермолина.
Заметив меня, Ермолин спрашивает:
— Стоишь?
— Стою.
— Невеселое, брат, занятие в такую мокрядь. Может, закуришь за компанию? — Ермолин протянул пачку «Беломора». Мне зверски захотелось курить, по я отказался.
— Не положено.
— Ну, как знаешь. А то закури, все равно ведь никто не увидит.
— Ничего, потерплю. А ты почему не спишь?
— Так, не спится.
Я-то знаю, почему ему не спится. Его тогда здорово продраили, вот и переживает. Это хорошо, что переживает, значит, понял. Почему-то становится жаль его, и я советую:
— Попробуй считать, скорее заснешь.
— Считал. До тысячи досчитал, не помогло. Ну, ладно, пойду попробую все-таки уснуть. — Ермолин, сделав две последние затяжки, бросил окурок в обрез. — Бывай!
Шаркая ботинками, он побрел в кубрик. Но, отойдя шагов на десять, остановился и сказал:
— А знаешь, теперь я понял, почему море соленое.
— Почему?
— Потом оно пропиталось. Нашим, матросским потом.
Видно, парню крепко достается. Впрочем, всем нам не сладко. Саблин сейчас требует строго. К тому же последние две недели мы готовились к ракетным стрельбам, и дел было у всех по горло. На корабль прибыли проверяющие из штаба флота, еще какие-то представители — человек двадцать старших офицеров. Бесконечные тревоги, учения, тренировки на боевых постах. У меня еще специальность сравнительно легкая, а другим достается здорово. Офицеры нервничают, за малейший проступок наказывают «на всю катушку». Пожалуй, только командир корабля пока еще остается спокойным. Во всяком случае, внешне. Я ловлю себя на том, что тоже переживаю за исход стрельб. Хочется, чтобы наш корабль был лучше всех.
С маяка прожектором стали передавать что-то. Передавали быстро, я прочитал только подпись: «оперативный». Через полминуты на сигнальном мостике нашего корабля захлопали жалюзи прожектора. Сигнальщик отвечал, но так быстро, что я вообще ничего не прочитал.
Надо будет потренироваться На корабле каждый матрос должен уметь читать семафор и светограмму.
Наконец пришла смена. Сдав пост, я спустился в кубрик. После непроглядной ночной тьмы даже синий свет дежурной лампочки показался слишком ярким.
Дневальный Гога Казашвили зашипел на меня:
— Зачем в плаще лезешь? Видишь, целая лужа с тебя натекла? А убирать кто будет? Гога? — И тоном, не терпящим возражений, сказал: — А ну, пойди, стряхни!
Я поднялся наверх, скинул плащ, встряхнул его и снова спустился в кубрик. Гога взял плащ и развесил его на переборке.
— Все еще льет? — спросил он.
— Льет, проклятый.
— Замерз?
— Нет. Продрог малость.
Гога открыл рундук с посудой, вынул эмалированную кружку.
— На камбузе чай есть. Принеси, погреешься.
Когда я осторожно, чтобы не расплескать кипяток, прошел по коридору, вернулся в кубрик и сел за стол, Гога подвинул ко мне на газете толсто нарезанные ломти хлеба и три квадратика пиленого сахара:
— Ешь.
— А ты?
— Я уже поел. Это тебе оставил.
— Спасибо, друг.
Пока я уплетал хлеб, он смотрел на меня с вполне искренним сочувствием. А ведь он неплохой парень!
— Слушай, Гога, ты знаешь, почему море соленое?
— Знаю, — убежденно сказал он.
— Так почему же?
— Это слезы. А слезы — соленые. Вот и море соленое. Понимаешь?
— Нет.
— Сколько рыбаков утонуло? Тысячи, а может быть, и миллионы. А войн на море сколько было? Военных моряков, как мы, сколько погибло? Не сосчитать. Много слез было! Старушка мать на берегу стоит, ждет сына — плачет. Слезы в море текут. Жена плачет, дети плачут. Теперь понимаешь?
— Понимаю. Хорошая сказка.
— Зачем сказка? Жизнь!
— Эй, перестаньте травить! — сказал Бизон из дальнего угла кубрика. — Спать не даете. — И добавил: — Если хотите знать, море соленое потому, что в нем селедка плавает.
Забравшись под одеяло, чувствую, как по всему телу растекается приятная истома. Медленно погружаюсь в сон. И, уже совсем проваливаясь куда-то, думаю: почему же все-таки море соленое?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Командир
1
Деревня наша к Челябинску стоит ближе, чем к районному центру, поэтому мать решила, что после семилетки мне лучше учиться в городе: и образование там дадут не то, что в районном селе, и ездить поближе и подешевле, и базар в городе подороже, крестьянину с него выручка больше. А без базара как обойдешься, если жить придется не дома, значит, все с купли; еще за квартиру чем-то надо платить, потому что родни в городе нет, да и одежонку с обувкой справить надо.
Как назло, к осени корова начала отдаивать, пришлось долго копить молоко, чтобы натопить два ведра варенца, прихватили еще мешок картошки и отправились к ближайшему полустанку, оттуда рабочим поездом можно добраться до города. До полустанка шесть километров, тащить на себе по полмешка картошки и по ведру варенца даже нам, привыкшим к тяжелой крестьянской работе, совсем не сладко, и мы раз пять отдыхали. Усаживаясь на мешок, мать говорила:
— Вот, Витына, учись хорошо, тогда не придется на себе все это таскать. Образованным-то полегше работу дают.
Один раз добавила:
— А может, еще и на анжинера выучишься…
Когда, добравшись до города, продали варенец и картошку, мать повела меня на «толкучку», чтобы купить пиджак и ботинки. Пиджак подобрали быстро и недорогой, а с ботинками провозились до самого вечера: то размер попадался не тот, то цена неподходящая. Каждую пару мать ощупывала от каблуков до языков и все сомневалась, не гнилая ли союзка, не из крашеного ли картона подметка — продавались и такие! — постукивала по ней суставом указательного пальца и ковыряла ее ногтем, что особенно не нравилось суетливым толкушечным продавцам. Наконец подобрала ботинки в казенной лавке, тут же, при «толкучке», хоть и не такие красивые, как с рук, зато без обману и по комиссионной цене.
Потом выгодно сняла угол у одной старушки, тоже промышлявшей на «толкучке» шитьем. Выгодно потому, что не за деньги, а за ту же картошку, по полтора мешка за месяц моего проживания в этом углу на топчане, под которым возились куры, а по утрам орал драчливый петух. С его первым криком старуха сползала с кровати, торопливо крестилась, дренькала пару раз соском рукомойника и садилась за швейную машинку «Зингер».
До моего ухода в школу плиту она не растапливала, чтобы не расходовать на меня дрова и уголь, мне приходилось довольствоваться ломтем привезенного в выходной из дому черствого хлеба, парой картофелин в мундире, кружкой холодной воды, иногда кусочком сала, сохраненного матерью еще с прошлой осени, когда закололи борова — единственного на моей памяти в нашем хозяйстве. Поэтому сало я берег и отрезал по маленькому кусочку только тогда, когда и картошки не оставалось.
Но больше всего я берег ботинки. Во-первых, таких у меня никогда еще не было, во-вторых, надо во что бы то ни стало доносить их до окончания школы, больше покупать не на что, а в-третьих, это была у меня единственная вещь, на которую мог кто-нибудь позариться. Хозяйка велела оставлять обувку в сенях, чтобы не топтать домотканые половики, и я каждый раз, сняв ботинки, ставил их в дальний от дверей угол и проверял запор.
И все-таки их сперли. Причем в самый неподходящий момент: в кинотеатре «Пролетарий» показывали трофейные фильмы, мне с трудом удалось раздобыть два билета на сеанс, начинающийся в половине третьего ночи, и я пригласил Анютку Крапивину. Она сидела со мной за одной партой, помогала мне по английскому языку, потому что в семилетке я учил немецкий, а главное — у нее были такие большие голубые глаза с поволокой, каких я не только в нашей деревне не видывал, айв городе-то ни у кого не встречал. Когда она смеялась, у нее на каждой щеке появлялось по маленькой продолговатой ямочке, и мне почему-то хотелось потрогать их пальцем. И еще, хотя мне стыдно в этом признаваться: девчонки у нас в классе были все худенькие, а у Анютки уже обозначились все линии, как и у наших деревенских девок в шестнадцать лет. Когда она приходила в свитере, я даже стеснялся на нее смотреть. Наверное, она это чувствовала и тоже стеснялась, поэтому свитер надевала редко.
Я вообще стеснялся всех в классе, потому что они были городские и знали больше меня, хотя и старались не подавать виду. Однако если уж шибко рассержу кого, говорили: «У-у, сельпо!» Это меня сильно обижало, но я терпел, лишь твердил себе: «Ну погодите, я вас еще обгоню!» Только наша классная руководительница Антонина Петровна понимала, как мне обидно, и старалась помочь мне обогнать их. Она и посадила со мной Анютку, чтобы та натаскала меня по-английскому.