Книга тайных желаний - Кидд Сью Монк
Она помедлила, и я отчетливо представила себе и небо, опаленное красным, и девушек, стрекочущих от страха, и колыхание белых одежд, и длинную, извивающуюся в танце змею.
— Так я танцевала три года. — Глаза тети потемнели, когда она заговорила вновь. — Пока наконец меня не выбрал один из мужчин. Рувим.
Я чувствовала, что сейчас заплачу: не из-за себя, из-за нее.
— Как же девушка узнавала, что ее выбрали?
— Мужчина подходил к ней и просил назвать свое имя. Иногда тем же вечером он отправлялся к ее отцу и заключал брачный контракт.
— А девушка могла отказать?
— Да, но такое случалось редко. Никто не рискнул бы вызвать недовольство отца.
— Ты не отказала, — кивнула я. Меня и пленяло, и пугало, насколько иначе могла бы сложиться ее жизнь.
— Нет, не отказала. Не хватило смелости. — Йолта улыбнулась. — От нас, Ана, зависит, придет ли наш час. Или не придет.
Позже, когда весь дом погрузился в сон, а я осталась одна в своей комнате, я вынула из сундука белое свадебное платье и ножом изрезала подол и рукава. Потом надела его и выскользнула из дома. От холода руки покрылись гусиной кожей. Я взбиралась по лестнице на крышу, карабкалась, словно ночная лоза, и клочья платья трепетали. Легкий ветер нарушил неподвижность темноты, и я подумала о Софии, дыхании Господа во всем живом, и шепнула ей: «Приди, поселись во мне, и я полюблю тебя всем своим существом: разумом, сердцем и душой».
На крыше, поднявшись к небу как можно ближе, я начала танцевать. Мое тело стало тростниковым пером. Оно произносило те слова, которые я не могла записать: «Я танцую не для мужчины, который меня выберет. И не для Господа. Я танцую для Софии. Я танцую для себя».
XXX
Когда закончился семидневный траур, я вместе с родителями и тетей направилась через центр Сепфориса в синагогу. Отец не хотел, чтобы мы появлялись на людях так скоро, поскольку слухи о том, будто я лишилась девственности, накрыли город, подобно подпорченной манне. Мать, однако же, верила, что мне лучше продемонстрировать свою набожность и это утишит язвительных хулителей. «Нужно показать всем, что нам нечего стыдиться, — заявила она, — иначе они поверят в самое худшее».
Не представляю, почему отец согласился с такими дурацкими доводами.
День был ясный, прохладный, запах олив пропитал округу. Мы надели шерстяные плащи. Ничто не предвещало неприятностей, тем не менее отец приказал солдату, приставленному к нему Антипой, тащиться за нами следом. Йолта обычно не сопровождала нас в синагогу, к большому облегчению для обеих сторон, но сегодня она шагала рядом со мной.
Мы шли молча, словно затаив дыхание. Никакой роскоши. Даже мать надела самое простое платье. «Опусти голову пониже», — велела она мне, когда мы только отправились в путь, но вскоре я поняла, что не могу исполнить ее приказ. Я выставила подбородок вперед и расправила плечи, а крошечное солнце, угнездившееся надо мной, старалось светить изо всех сил.
Когда мы приблизились к синагоге, на улице прибавилось народу. Стоило людям заметить нашу небольшую процессию, в особенности меня, и они тотчас останавливались, сбивались в группки и пялились на нас во все глаза. Приглушенный гул нарастал. «Ничего не бойся», — шепнула мне Йолта.
— Она насмехалась над смертью своего жениха, Нафанаила бен-Ханании! — крикнул кто-то.
— Потаскуха! — бросила какая-то женщина, и мне почудилось нечто смутно знакомое в ее голосе.
Мы продолжали путь. Я смотрела прямо перед собой, словно не слыша. «Ничего не бойся».
— Она одержима бесами.
— Блудница!
Солдат ринулся на толпу, рассеивая ее, но она, словно некое темное скользкое существо, перетекла на другую сторону улицы. Люди плевали мне под ноги, когда я проходила мимо. Я чувствовала запах стыда, который исходил от родителей. Йолта взяла меня за руку, и тут снова раздался знакомый голос:
— Эта девчонка — потаскуха.
На этот раз я обернулась и увидела лицо моей гонительницы, круглое и мясистое. Это была мать Тавифы.
XXXI
Я выждала три недели, прежде чем подойти к отцу. Проявила терпение, да и словчила, не буду спорить. Я по-прежнему носила унылое серое платье, хотя в этом больше не было необходимости; сдерживалась и притворялась покорной, когда отец был рядом. Я терла глаза горькими травами, хреном или пижмой, отчего они краснели и начинали слезиться. Я умащивала ноги отца маслом, клянясь в своей непорочности и оплакивая позор, который навлекла на семью. Я подносила ему фрукты в меду. Называла его благословенным.
Однажды, когда отец выказывал признаки доброго расположения духа, а матери не было рядом, я опустилась перед ним колени.
— Я пойму, если ты откажешь мне, отец, но прошу тебя, позволь вернуться к моим занятиям, позволь писать, пока я буду ждать, надеясь на новую помолвку. Я лишь хочу чем-нибудь себя занять, чтобы не впадать в отчаяние от горечи положения, в котором нахожусь.
Он улыбнулся, довольный моим смирением.
— Можешь читать и писать по два часа каждое утро, но не более. Остаток дня будешь исполнять пожелания матери.
Я наклонилась поцеловать ему ногу, но его новые сандалии так воняли свежей кожей, что я отшатнулась, наморщив нос, что вызвало смех отца. Он опустил руку мне на голову, и я поняла, что у него остались ко мне чувства, нечто среднее между жалостью и нежностью.
— Я принесу тебе несколько чистых папирусов из дворца, — пообещал он.
Я сняла траурное платье, окунулась в микву и облачилась в тунику из неокрашенной ткани без рисунка и старый желтовато-бурый плащ. В косу я вплела всего одну белую ленту и накрыла голову выцветшим платком, некогда небесно-синим.
К пещере я отправилась вскоре после рассвета: выскользнула через заднюю калитку, прихватив с собой маленькую лопату и большой мешок, в котором лежали хлеб, сыр и финики. Его я пристроила за спиной. Я твердо решила, что больше не проведу ни дня без своих записей и чаши для заклинаний. Если понадобится, спрячу их у Лави, но они будут рядом со мной, и скоро я наверняка смогу перемешать их с новыми свитками. Родители не заподозрят, что я спасла кое-что от костра. Новые мысли переполняли мое воображение, я готова была написать множество рассказов, начиная с истории Фамари, Дины и безымянной наложницы.
Я отважилась пойти одна, без Лави, ничуть не заботясь о том, что скажут злые языки. Все уже было сказано. Шифра каждый день возвращалась с рынка, горя желанием поделиться сплетнями о моей порочности, а когда мы с матерью выходили из дома, люди нашего круга осыпали меня изобретательными оскорблениями. Самые добросердечные просто отворачивались, встречая нас на улице.
Добравшись до городских ворот, я посмотрела в сторону Назарета. В долине цвели кориандр, укроп и горчица, а работники уже потянулись на строительные площадки города. Я гадала, найду ли Иисуса в пещере за молитвой. Чтобы увидеться с ним, я специально рассчитала время вылазки: розовые пальцы солнца по-прежнему смыкались вокруг облаков.
Близился конец шебата, месяца, когда зацветают миндальные деревья. Мы называли их деревьями бодрствования [15]. На полпути вниз по склону моего носа достиг густой миндальный аромат, и, проследовав дальше по петляющей дороге, я наткнулась на само дерево с пышной шапкой белых цветов. Я шагнула внутрь лиственного шатра, думая о брачном шатре, которого избежала, о танце на крыше, которым я выбирала себя. Сорвав маленький белый цветок, я заткнула его за ухо.
Иисус стоял у входа в пещеру, накрыв голову плащом с цицийот и молитвенно подняв руки. Подойдя поближе, я положила лопату и мешок на камень и принялась ждать. Сердце бешено колотилось. На мгновение все, что было раньше, отступило, словно потеряв смысл.
Он молился очень тихо, но я расслышала, как он называет Господа авва — «отче». Закончив молиться, Иисус выпростал голову из-под плаща, и я направилась к нему твердым шагом, выпятив вперед подбородок. Я с трудом узнавала себя в этой юной женщине с цветком миндаля в волосах.