Владислав Пасечник - Модэ
Гоготали всадники, хищно улыбался Модэ, одному Чию хуннская забава пришлась не по вкусу.
— Молодой господин! Зачем ты держишь при себе эту скотину? — спросил он, морщась. — Посмотри на него — это же скотина!
— Потому и держу, — не сменив улыбки ответил Модэ, — что за глазами у него нет никаких злых мыслей против меня. А мне такие нужны… которые без мыслей. Посмотри — он предан мне, как сытый пес, он никогда не укусит кормящую руку, он всем доволен и не ждет большей радости.
На это Чию промолчал. Раздался еще один щелчок кнута. Одна из девушек упала на землю, лицом вниз — кнут просвистел прямо у нее над головой. Он был омерзителен, этот немой. Из всего оружия он предпочитал каменный молот. Он и сам был молот — у него было плоское серое лицо, о которое любой гневный взгляд, и любое слово разбивались вдребезги. Не было ни сомнений, ни страхов в этом лице.
— А за твои глаза я не могу заглянуть, старый воробей, — произнес Модэ. — Нет ли там каких дурных мыслей?
— Ты же знаешь мою преданность, молодой господин, — сказал Чию. — Ты знаешь, что я изготовил лучшие яды для князя юэчжи.
— А нет ли у тебя яда и для меня? — рот Модэ продолжал улыбаться, но глаза превратились в две черные щелки.
Чию пропустил эти слова мимо ушей:
— Как ты и хотел, мы сперва расправимся с юэчжи, молодой господин. Нельзя позволить им обрести сильного правителя. Харга позаботится об этом — зелья, что я ему дал, действуют наверняка. Но не забывай — скоро твоя рука должна дотянуться и до Поднебесной…
Лицо Модэ дрогнуло. Уголок рта болезненно скривился. Темник не смотрел больше на игрища Караша, он уставился в небо, чуть наклонив голову вбок.
— Зачем мне твоя Поднебесная? — произнес он. — Я что, привяжу ее к своему седлу?
И он посмотрел на Михру, чьи руки были связанны по-прежнему, а глаза смотрели на Караша бессмысленно и дико. Жилы на шее юэчжи надулись и сделались красными, на лбу выступил пот. Беловолосый великан тянулся к Карашу, бессмысленно шевеля разбухшими и почерневшими пальцами, открывая битый, перекошенный рот, словно зубами хотел смолоть весь этот позор.
Что-то изменилось в тот день. Празднество больше не привлекало Модэ. Скоро он прогнал слуг и забрался в свой шатер, не пустив к себе даже наложниц.
Он лежал в темной пустоте шатра, вглядываясь в узкую дыру в потолке. Царевич думал о пленнике-юэчжи и скрежетал зубами от бессильной ярости. Сегодня, взглянув на руки этого беловолосого, он вспомнил руки отца — полные и сильные лапы.
Вспомнилась ему далекая холодная и голодная зима, когда он, Модэ лежал на грязном войлоке, сжав обиженно губы, стараясь не заплакать, чтобы не услышал отец. Той зимой мерло много детей. Вот и маленькая сестренка которую Модэ любил я нянчил бывало на руках, в один из дней вдруг затихла, перестала плакать и просить есть. Мать выла, била себя в иссохшую грудь, отец бил ее, не кричал, а отрывисто рыкал. Сестренка долго пролежала — она уже почернела, когда отец, наконец, забрал ее у матери и унес куда-то прочь. Курень в ту зиму стоял на речном берегу, холодный ветер задувал в шатер белую холодную пыль. Модэ метался на своей лежанке, в жаре, в бреду, и видел только тень отца на стенке, раздутую, заострившуюся, похожую на черного грифа.
Вспомнился и праздник весны, когда отец впервые приказал Модэ убить барашка. То была жертва древнему богу Неба, который хлестал степь своими молниями. Жертвы ему приносили в начале года, когда космы его нависали над равниной, а единственное око-солнце исчезло за густой пеленой.
Отец подвел Модэ к каменному алтарю, на котором лежал связанный барашек, и велел разрезать тому грудину. Модэ, мальчишка с глупым круглым лицом и глупыми круглыми глазами стоял, потупившись перед алтарем. Нож тускло блестел, протянутый в черной лапе отца, острый как лунный серп, древний как камни алтаря, как сам священный курган. Барашек молчал, — чуть прикрыв глаз он смотрел на Модэ, и, кажется, хотел ткнуться носом в его ладонь. Он был совсем ягненок и не отвык еще ластиться ко всему теплому и большому.
— Режь грудину, — сказал шаньюй.
Модэ повиновался. Барашек молчал, когда нож делал свое дело.
— Запусти руку ему под ребра, — продолжал царь. — Отодвинь внутренности. Так… дальше!
Сухой и горький комок застрял у Модэ в горле, но он повиновался каждому слову отца. Князья-старики смотрели пристально, но их взгляды не тревожили Модэ. Только черные клешни отца, самая близость их заставляла мальчика просовывать руку дальше — к позвоночнику.
— Чувствуешь? — спросил отец.
Да. Модэ чувствовал: под пальцами билась горячая толстая жила, та, что гонит кровь прямо в сердце. Барашек чуть повернул голову, уставив на мальчика большой розовый глаз свой.
— Рви ее, — кажется, это даже не отец сказал, кажется, Модэ приказал себе потянуть невидимую жилу…
— Мой сын принес первую жертву! — взревел шаньюй, поднимая тяжелые лапы, уже перемазанные кровью, не глядя на дрожащего ребенка, который еще не успел даже вытащить руку, обтереть ее о траву, обчистить, очистить…
Модэ лежал на спине, глядя на ясные звезды, и царапал ногтями лицо свое. Он хотел вскочить, метнуться к шатру, где был связанный пленник, и убить его тут же, без всякого объяснения — единственно за руки его, так похожие на отцовские руки…
Но он сдержался. Снова заговорило в нем какое-то чутье, какой то зверь поднял уши за его спиной, и Модэ понял — юэчжи убивать нельзя. Нужен он ему, Модэ, для какой-то надобности, как нужен старый воробей Чию и двенадцать резаков… Не двенадцать уже, а одиннадцать…
«Нет Курганника» — одними губами прошептал Модэ. Только теперь осознал он смерть лучшего своего батыра и только теперь пожалел о ней.
«Нет Курганника… пусть! Пусть юэчжи будет двенадцатым, вместо него! Он убил, он и станет двенадцатым».
Эта мысль почему-то успокоила и усыпила царевича хунну. Он закрыл уставшие веки и увидел на обратной их стороне приятный багровый сон. От мальчика с круглым лицом и круглыми глазами не осталось и следа. Был теперь только Модэ, — всадник с десятью тысячами луков, гроза юэчжи и смерть своего отца.
9
***
Молодой хунну с черными косицами приходил и уходил. Михра успел изучить его лицо — смуглое, рыхлое, не такое широкое, как у других хунну, — оттого, наверное, что щеки у него когда-то были усечены и отдавали той же розовой мякотью, что и рана на щеке Михры. Черные косицы его, всегда смазанные салом, блестели на солнце, как тонкие змеиные хвосты.
Он приходил в день дважды — утром и вечером. Всегда были сизые сумерки и воздух был холодным и горклым. Впрочем, все это пленнику было безразлично. Он готовился в душе своей к событию большому, последнему, важному. Он не боялся. Чего бояться, если умирают все, даже боги на заре времен сошли в курганы, чтобы освободить на земле место для новой, другой жизни? И Михра умер бы, — от жажды и голода, от кулаков немого страшного хунну, — но в одну из ночей случилось с ним новое видение — на сей раз не было ни мальчишки, ни сизой бычьей шкуры, а было только орлиное крыло да еще овечье око. И крыло и око неясно повисли в воздухе среди цветных пятен и багровых разводов, но сквозь видение явственно слышался голос Раманы-Пая: